Глава 1 Демонические стихиали

 

В числе разнозначных и разноматериальных слоёв, составляющих Шаданакар, имеется четыре сакуалы, связанные с тем, что мы называем стихиями Природы. Как связанные? через что?

Здесь мы касаемся тезиса, поддающегося изложению с некоторым трудом. Дело в том, что смысл и значение некоторой зоны трёхмерного мира, объемлющего, скажем, снежные вершины гор, отнюдь не исчерпываются тем, что схватывается восприятием наших пяти чувств, то есть вот этими вершинами, состоящими из гнейса, гранита и других пород и покрытыми фирном и ледниками. Трёхмерная зона эта оказывается, сверх того, как бы полусферой, соотносимой с другою зоной, условно выражаясь — полусферой, но обладающей иным числом пространственных координат. Снежные хребты, безжизненные, бесприютные и бесплодные в своём мёртвом великолепии, — это только одна из двух полусфер или двух слоёв тесно связанной системы. Другая полусфера или, точнее, другой её слой — иномерен. Этот слой являет страну воплощённых духов потрясающего величия, подобных царям снежных вершин. Называется он Орлионтана. Именно просвечивание Орлионтаны сквозь кору трёхмерного вещества вызывает то впечатление царственного спокойствия, могущества и лучезарности, которое снежные хребты вызывают в каждом, кто хоть немного способен принимать инспирацию сил трансфизического мира через красоту. Орлионтана, созерцаемая духовным зрением, — это горные вершины в духовной славе. Вершины же, доступные нашим физическим очам, — не более как плоды могучего, миллионы лет охватывающего творческого бытия этих существ — стихиалей Орлионтаны. Когда человеческая душа, несущая внутри себя последствия долгого пребывания в состоянии безверия, уединяется в Олирне среди её полупрозрачных гор, именно прозрение в слой Орлионтаны способствует устранению последних следов слепой замкнутости и косности в душевном существе и приобщает человеческую душу пониманию многослойности и духовного величия Вселенной.

Но, в противоположность Орлионтане, большинство слоёв стихиалей локальны, то есть пространство их не обладает космическим протяжением. Точнее, оно лишено даже той протяжённости до границ Солнечной системы, какой обладают миры шрастров. Поэтому в большинстве этих слоёв неба нет. Сами же слои стихиалей подобны своего рода оазисам, а между ними — пустынность. Друг от друга они отграничиваются, как и шрастры, различиями в цифрах временных координат.

Стихиалями называются те монады, которые проходят свой путь становления в Шаданакаре преимущественно сквозь царства Природы. При этом нельзя забывать, что аспектом своеобразного царства Природы является и человечество. Стихийные, именно стихийные силы, кипящие в нём и без которых немыслимо его существование, выражают, хотя и не исчерпывают, этот его аспект. Неудивительно поэтому, что есть и такие стихиали, которые связаны не с природой в общепринятом смысле слова, а с человечеством, с его стихийным, природным аспектом.

Есть среди стихиалей множество духовных «Я» светлой природы, есть демонической, есть и такие промежуточные группы, сущность которых была временно омрачена в ходе их развития. Но всех их объединяет одно: путь их так тесно связан с царствами Природы, как ни у кого более. Это не значит, впрочем, что монада никакой стихиали, ни на одном из отрезков своего пути не может принять инкарнацию в плоти человека, даймона или ангела. Может вполне. Так же, как и некоторые человеческие монады начали создавать для себя форму из более плотных материальностей в незапамятные времена не в человеческих слоях, а в сакуале стихиалей или в сакуале ангелов. Но для них это явилось кратковременным сравнительно этапом. Столь же кратковременны для отдельных стихиалей их инкарнации в человеческих или любых иных формах.

Если исключить из круга тех, о ком мы говорим, животное царство, а также мир деревьев, то следует считать, что наиболее плотную форму, истинное своё воплощение стихиали принимают в тех сакуалах, которым присвоено их имя. Стихии природы в Энрофе — вода, воздух, земля, растительный покров, минеральные слои магмы и, наконец, та «жизненная сила», арунгвильта-прана, присутствие которой — непременное условие всякой органической жизни в Энрофе, — всё это, по большей части, не плоть стихиалей, а скорее внешний концентрический круг среды их пребывания, пронизанный ими, движимый ими и преобразуемый, — арена и материал их творчества, их веселия и гнева, их борьбы, игры и любви. Собственная же плоть стихиалей имеет, в большинстве, струящийся характер: границы формы непостоянны и способны к взаимопроникновению. Однако так обстоит дело далеко не со всеми стихиалями, и в каждом подобном случае это будет оговорено.

Со стихиалей демонической природы я начинаю лишь потому, что этой самою демоничностью они примыкают к слоям инфрафизики, панораму которых мы, слава Богу, собираемся покинуть. Потом, сказав несколько слов о промежуточной группе, можно будет с лёгкой душой поставить точку на описании горестных или омрачённых слоёв и закончить обзор брамфатуры, после характеристики светлых стихиальных слоёв, мирами наивысшими, духовно блистающими в её недостижимой высоте, в святая святых Шаданакара.

Существует область буйных и страшных стихиалей магмы, подлежащих просветлению едва ли не позже всех: Шартамахум. Область эту следует понимать как зону воплощения существ, чьи шельты между инкарнациями находятся в инфражелезном океане Фукабирна, не испытывая при этом тех страданий, какие становятся уделом павших туда человеческих душ. Магмы же физические — это, как я говорил, внешний круг среды их пребывания в периоды их воплощения в Шартамахуме, арена и материал их творчества, их гнева и борьбы. Во время вулканической деятельности, землетрясений, геологических катастроф стихиали Шартамахума вырываются из подземных глубин того слоя как бы на его поверхность; этим самым они увлекают потоки лавы в Энрофе из-под земли наверх, неся живому только погибель. Но это — лишь косвенный, почти случайный результат их деятельности. До живых существ в Энрофе им нет никакого дела, они их просто не воспринимают, а если бы и восприняли, то не поняли бы. Прямой смысл их деятельности следуют искать совсем в другом плане, и он нам станет яснее, если мы представим себе, что сталось бы с земным шаром, если бы деятельность Шартамахума прекратилась миллионы лет назад. Субъективно деятельность этих стихиалей — только мятежный разгул, дикое беснование, не знающее никакого контроля и доставляющее им наслаждение именно сознанием своей силы и безнаказанности. Объективно же получается так, что этим буйствованием вызываются изменения лика земли в Энрофе, вызываются процессы горообразования, смена преобладающих режимов — морского и континентального, соответствующая эволюция растительного и животного царств и, в конце концов, создание предпосылок к появлению человека. Злобное и неистовое действование демонических стихиалей Провиденциальные силы отчасти обращают во благо, извлекают из него некий положительный итог.

Но есть и такие стихиали, из чьей деятельности извлечь положительный итог не удалось доныне. Таковы, например, стихиали трясин, болот, тропических зарослей. Слой их пребывания, называемый Ганникс, подобен подводной черноте. Между же инкарнациями в Ганниксе души их находятся в темнейшем из миров земного ядра — в Ытрэче. А что до Ганникса, то его бытие разве не ощущали многие народы на заре своей истории, пока иные устремления духа не заслонили, не загасили в них это переживание? А некоторые разве не ощущают бытие Ганникса и поныне? Сказания о разноликих, вернее безликих, только личины на себя принимающих коварных существах, заманивающих человека в гибельные места, связаны именно с этим миром. Он таится не только за трёхмерными зонами трясин и болот, но и в наледях сибирской тайги, в чарусах и немеречах средней России. В трагической гибели Австралийской культуры повинны, наряду со стихиалями пустынь, и чёрные, клубящиеся, засасывающие в темноту стихиали Ганникса.

Не менее враждебны человеку, да и всему живому стихиали песчаных массивов, чей слой воплощения называется Свикс и похож на пустыню в состоянии самума. Между воплощениями в этом слое стихиали пустынь находятся в Шим-биге, где усугубляют мучения проходящих через этот инфрафизический туннель человеческих душ, терзая их в виде присасывающихся к ним вихрей. Пустыня в состоянии покоя, когда стихиали Свикса утомлены или погружены в забытьё, являет человеческим очам такой величавый простор, такие мирные и чистые дали, а небо зияет над ней с такой очевидной божественностью, что, вероятно, нигде в Энрофе нет областей, более способствующих созерцанию Единого. Легко понять, почему чёткое единобожие возникло и утвердилось именно в странах с великими пустынями. Но пустыня двойственна. И следы замутняющих лик неба песчаных смерчей, следы затемняющих лик Единого стихиалей Свикса можно разглядеть даже на страницах таких памятников мирового откровения, как Библия и Коран.

В непроглядных мирах земного ядра находятся между инкарнациями души ещё и других стихиалей: угрюмых, косных, мрачных и алчных стихиалей морских глубин. Область их воплощений, Нугурт, дождётся просветления очень, очень не скоро, лишь к концу второго эона. Но если силы Шартамахума вырываются на поверхность в часы извержения, то излучения Нугурта поднимаются, напротив, исподволь, из глубинной тьмы, сквозь пронизанный светом мир прекрасных стихиалей верхних слоёв моря. В открытом океане излучения Нугурта сильней, потому что там толща глубинных тёмных слоёв массивнее, чем в мелководных морских бассейнах. Для нас это излучение физически не опасно, но его опустошающему, отягчающему действию подпадает душевный состав нашего существа. Это могли бы проследить на самих себе многие моряки, если бы мысль их была вооружена трансфизическим анализом.

И есть ещё один мир демонических стихиалей, стоящий как бы особняком, так как он связан не со стихиями Природы, а со стихией человечества. Слой этот называется Дуггур, и запомнить это название необходимо, ибо там царят демоны великих городов Энрофа, в высшей степени опасные для нашего душевного существа.

Подобно Агру и Буствичу, в структурном отношении Дуггур представляет собой океанообразную сферу тёмных паров, не обитаемую никем, и редкие острова, пространственно связанные с городами-гигантами трёхмерного мира. Ландшафт резко урбанистичен, даже более урбанистичен, чем в шрастрах, потому что здесь нет ни гор, на лавовых морей, ни растительности, но зато и колорита тьмы и багровых свечений тоже нет в нём. Весь спектр нашего мира наличествует и там, преобладают же тона мутно-синие, сизые, серые, голубовато-лунные. Из Дуггура видно даже небо, но из всех небесных светил — только Луна, ибо его пространство гаснет вскоре за пределами лунной брамфатуры. Впрочем, и Луна там имеет совсем не такое обличье, к которому привыкли мы, потому что из всех слоёв её брамфатуры обитатели Дуггура видят лишь тот, где обитает Воглеа — великий лунный демон. В русском языке нет соответствующего слова женского рода; но, говоря о мирах, подобных Дуггуру, потребность в таком слове переходит в необходимость. И хотя слово «демоница» непривычно и немузыкально, мне придётся его употреблять.

Демоницы великих городов нашего слоя обременены в Дуггуре гигантскою материальностью. Эти воплощения их отчасти человекоподобны, но лишь настолько, насколько могут походить на человека необъятные туши, почти не способные к передвижению. В каждом из городов Дуггура такая демоница только одна; население же городов состоит из мелких демонов обоего пола, и по размерам своим, и по форме едва отличающихся от человека. Как пчёлы вокруг матки, кишат они вокруг своей владычицы; но цель их — лишь отчасти помощь ей, главное же — наслаждение, а её смысл и цель — не продолжение рода (он продолжается и без неё), а удовлетворение похоти своих подданных. Для демониц созданы грандиозные обиталища; в каждом из городов Дуггура такое обиталище — одно, в форме усечённой пирамиды: оно напоминает чудовищный жертвенник. Дуггур не только грандиозен, он по-своему даже величав и, во всяком случае, роскошен. Как и в шрастрах, там имеется эквивалент человеческой техники, хотя по уровню его можно было бы сравнить с техникой в наших великих городах древности.

Организация общества развивается очень медленно, мало-помалу начиная проявлять некоторые признаки того, что на языке человеческих понятий называется самоуправлением. Но социально-экономической основой остаётся рабство, причём рабами здесь оказываются те, кто сорвался сюда из человечества или из некоторых миров других стихиалей. Положение мелких демонов Дуггура напоминает положение патрициев и всадников в Древнем Риме. Нельзя сказать, чтобы они были как-нибудь особенно жестоки, но сладострастны они свыше всякой меры, как не сладострастно ни одно существо в Энрофе. Основ владычества великих демониц здесь не могли бы потрясти никакие мятежи, ибо оно основано не на страхе, а на похоти, которую испытывают к ним миллионы подданных, и на наслаждении, которое им даруется в награду за их послушание и любовь.

Демоницы Дуггура телесно отдаются одновременно целым толпам, и в их обиталищах, полудворцах-полукапищах, идёт непрерывная, почти непонятная для нас оргия во славу демонической царицы Луны, той самой, чьё влияние испытываем иногда и мы, люди, в городские лунные ночи: оно примешивается к маняще возвышенному и чистому влиянию светлой Танит, возбуждая в человеческом существе тоску по таким сексуальным формам наслаждения, каких нет в Энрофе. В Дуггуре эти формы есть. В Дуггуре выработана почти необозримая шкала этих форм, столь разнообразных, как нигде в Шаданакаре. Влияние Танит сюда не достигает совсем, о солнечном свете здесь не имеют даже представления, всё погружено то в сизый сумрак, то в бледно-синеватое, фиолетовыми вспышками играющее освещение Луны, и ничто не мешает бушеванию страстей, вызываемых лунною демоницей Воглеа. От непрерывных оргий во дворцах-жертвенниках Дуггура клубы испарений восходят к ней, и она пьёт их, но бесчисленных обитателей этих городов не может удовлетворить ничто, ибо их томит ещё более глубокий, мало кому из нас понятный вид сладострастия — сладострастие мистическое, тянущее их к недостижимому даже для них: к Великой Блуднице. Она — их божество, их тоска и грёза. Ей посвящён их высший культ. В дни её праздников демоницы-правительницы отдаются рабам. Но получить удовлетворение это мистическое сладострастие может лишь в Дигме, в обиталище Гагтунгра, и достойным его оказываются лишь избранники.

Восполнение жизненных сил бесчисленного населения Дуггура совершается за счёт нашего слоя: излучение человеческой и отчасти звериной похоти, так называемый эйфос, беловатыми ручьями медленно и вязко движущееся вдоль улиц Дуггура; они его впивают в себя. Такая пища соответствует их собственному существу: похоть — смысл, цель, содержание и пафос их жизни. Острота наслаждений, испытываемых ими, во много раз сильнее, чем способны испытывать мы. Они движутся по кругу перевоплощений, и для них это действительно безвыходный круг: каждый раз между инкарнациями их души погружаются в Буствич, приобретая облик человеко-червей и заживо пожирая людей-страдальцев в этом вечно гниющем мире. И всё же наслаждение, доставляемое похотью, даже неутолимым мистическим сладострастием к Великой Блуднице, в их глазах так велико, что они готовы платить пребыванием в Буствиче за беснование и оргии в Дуггуре.

Единственным светилом в Дуггуре, его солнцем, служит Луна, поэтому большую часть времени этот слой погружен в глубокий сумрак. Тогда вступает в свои права искусственное освещение — длинные цепи мутно-синих и лиловатых фонарей: они тянутся нескончаемыми гирляндами вдоль пышных, массивных зданий. В архитектуре господствует закруглённая линия, но это не избавляет её форм от тяжеловесности. Внутреннее и внешнее убранство зданий аляповато и грубо, но поражает своим богатством, своим бьющим в глаза великолепием. Зодчие, художники, даже учёные, не говоря уже о рабочих, принадлежат к классу рабов. Основное, демоническое, население Дуггура столь же импотентно умственно и художественно, насколько одарено похотью.

Для человеческой души срыв в Дуггур таит грозную опасность. Срыв происходит в том случае, если на протяжении жизни в Энрофе душу томило и растлевало сладострастие к потустороннему — то самое мистическое сладострастие, которое испытывают мелкие демоны Дуггура к Великой Блуднице. Даже пребывание в Буствиче не может для такой души восстановить должного равновесия между отягчённым эфирным телом и окружающей средою. Душа со своими облачениями проваливается в Рафаг, где ждёт её новый провал: в тот самый мир, о котором ей смутно мечталось на земле. Там, в Дуггуре, на неё надевается каррох — плотноматериальное тело, схожее с физическим, но созданное из той материальности демонических миров, которая порождена тёмными иерархиями метабрамфатуры и Гагтунгром. Спасение души из рабства в Дуггуре силами Света наталкивается на исключительные трудности. Есть, однако, один акт, зависящий от самой человеческой души, который может открыть перед ней путь к спасению: самоубийство. Греховное в Энрофе, где материальность сотворена Провиденциальными силами и предуготовляется к просветлению, самоубийство в демонических слоях оправдано, так как влечёт за собой разрушение карроха и освобождение души. Но если этого акта не совершено, а светлые силы помощи побеждены, душа после смерти в Дуггуре попадает в Буствич опять, потом снова в Дуггур — уже не в качестве раба, а привилегированного. Шельт постепенно демонизируется, застревает в колесе инкарнаций от Дуггура до Буствича и обратно, и может статься, что монада, в конце концов, отказывается от него. Тогда он падает в Суфэтх, кладбище Шаданакара, и умирает там навсегда, а монада покидает нашу брамфатуру, чтобы начать наново свой путь где-нибудь на других концах Вселенной. Из тех немногочисленных, впрочем, душ, что погибли навеки в Суфэтхе, большинство были жертвами именно Дуггура.

Описание Дуггура можно закончить небольшим штрихом. В Дуггуро-Петербурге, так же, как в Друккарге, так же, как в Небесной России, есть двойник — лучше сказать, тройник — огромной статуи Всадника. Но здесь этот Всадник мчится не на раругге, как в столице российского античеловечества, и, конечно, не на заоблачном белом коне, как в небесном Петербурге. Здесь — это изваяние первооснователя этого преисподнего города с бурно пылающим и дымящимся факелом в простёртой руке. Отличие этой фигуры ещё и в том, что она мчится не на коне, а на исполинском змее. Может быть, теперь поймёт читающий эту книгу, о чём и о ком говорил Александр Блок в стихах, исполненных настоящего прозрения:

Сойдут глухие вечера,
Змей расклубится над домами.
В руке протянутой Петра
Запляшет факельное пламя.
Зажгутся нити фонарей,
Блеснут витрины и тротуары
В мерцаньи тусклых площадей
Потянутся рядами пары.
Плащами всех укроет мгла,
Потонет взгляд в манящем взгляде.
Пускай невинность из угла
Протяжно молит о пощаде!
Там, на скале, весёлый царь
Взмахнул зловонное кадило,
И ризой городская гарь
Фонарь манящий облачила!
Бегите все на зов! на лов!
На перекрестки улиц лунных!
Весь город полон голосов,
Мужских — крикливых, женских — струнных.
Он будет город свой беречь,
И, заалев перед денницей,
В руке простёртой вспыхнет меч
Над затихающей столицей.

Что в руке первооснователя Дуггура рано или поздно, вместо факела, вспыхивает меч кары, меч кармы — это понятно. И каждая душа человеческая, побывавшая в этом тёмнолунном городе, не может не помнить этого, хотя бы и совсем смутно. Не вполне понятно другое: в какой мере самому Блоку были ясны взаимосвязи между Дуггуром и нашим миром. Об этом я попытаюсь высказать некоторые наблюдения в тех главах книги, которые посвящены проблеме метаисторического смысла художественной гениальности.

В некотором сочетании с Дуггуром находятся слои стихиалей, принадлежащих уже не к демонической, а к промежуточной группе. Монады их, как и других стихиалей светлой природы, — в одном из прекрасных миров Высокого Долженствования, во Фляуросе. Но вследствие того, что природа их омрачена в ходе их развития, путь их инкарнации приводит в слои Нибрусков, Манику, Каттарам и Рон, а чистилища и страдалища заменены для них Дуггуром, где они влачат свои дни в состоянии рабства. Восходящее же посмертно приводит их сперва в Шалем — для них он сходен с нашей Олирной, и далее, через Файр и Уснорм, во Фляурос, где они соединяются со своими монадами.

Нибруски представляют собой существа, как бы средние между мелкими демонами Дуггура и тем, что древние римляне представляли себе под именем «гениев места». Без нибрусков не обходится ни один человеческий посёлок. Мне ещё неясно, как и почему эти существа заинтересованы в физической стороне человеческой любви и особенно в нашем деторождении. Может быть, какие-то излучения человеческой души в состояниях, свойственных младенчеству и раннему детству, имеют известное отношение к восполнению нибрусками своих жизненных сил. Во всяком случае, их заинтересованность не вызывает сомнений. Они по-своему хлопочут, споспешествуя сближению в нашем слое мужчин и женщин между собой, шумно радуются нашим детям, суетливо снуют вокруг них, стараясь даже предохранить их от невидимых нам опасностей. Но они капризны, импульсивны и мстительны. Доверять им можно не всегда.

И пусть мудрецы нашего века, посадившие сами себя в материалистический карцер, иронизируют с высоты своего невежества над суевериями дикарей, но только в сказках о домовых, о пенатах и ларах, о добрых и шаловливых маленьких духах домашнего очага заключается глубокая правда. Древнее язычество знало её куда лучше нас, лучше евреев и магометан, лучше христиан, возводивших на эти безобидные существа поклёпы и небылицы. Сплетни про домовых удивляют своей несправедливостью. Подобные россказни бывают порождены только одним духом — тем самым, который свойственен фанатикам монотеизма, ханжам и сухим моралистам, объявляющим всё, что не входит в их канон, нечистью. Куда объективнее относились к этим существам древние, видевшие в них верных друзей — лар и пенатов!.. Область этих мелких стихиалей, ютящихся у человеческих жилищ, называется Манику. Ландшафты этого мира похожи на комнату и не лишены уюта. Но снаружи — мрак и холод, и не дай Бог этим существам быть изгнанными из их тёплых убежищ. А формы их воплощений не таковы, как у большинства стихиалей: в них нет ничего струистого, переливающегося — наоборот: как и нибруски, как жители Дуггура, они обладают плотным, чётко очерченным телом, хочется сказать — тельцем. Они миниатюрны, веселы и проказливы, а некоторые активно добры. Это своего рода филантропы, любящие делать людям мелкие услуги так, чтобы этого никто не знал. Впрочем, другие из них позволяют себе с людьми более или менее безобидные шутки. Вообще же, они относятся к нам избирательно, но дом стараются хранить и оберегать, как могут. Потому что в случае его разрушения разрушаются и их приюты в слое Манику, и бездомные малютки в большинстве случаев погибают. Лишь немногим удаётся добраться до другого убежища.

О Каттараме, области стихиалей минерального царства, связанных с верхней частью земной коры, я почти ничего не могу сказать: соответствующего личного опыта у меня нет, а мои невидимые друзья сказали мне об этом мире лишь несколько слов. Я узнал только, что ландшафт Каттарама — подземные пустоты среди самосветящихся метаминералов — красив сказочной красотой, но нам это всё-таки казалось бы мертвенным. Население Каттарама разнообразно (вспомним «Хозяйку Медной горы», с одной стороны, троллей — с другой), и общение с этими стихиалями может быть чревато, хотя и не всегда, потусторонними опасностями. Ещё менее знаком мне Рон: его ландшафт схож с Каттарамом, но обогащён отражением неба — именно только отражением. Это область горных стихиалей, пёстрый мир существ, часто враждующих между собой.

Последним или, вернее, высшим из слоёв этой сакуалы нужно считать Шалем — своеобразную Олирну для стихиалей четырёх предыдущих слоёв. Ландшафт его сравним отчасти с колоссальными дубами среди пустыни. В средоточиях ландшафта преобладают сине-зелёные тона, к окраинам — желтоватые и серые. Здесь стихиали становятся вполне светлыми, царственными, и здесь их ждёт не смерть, а трансформа, ведущая в Файр и Уснорм; они её покупают ценой почти полной телесной неподвижности. Неподвижность возмещается глубиной и сосредоточенной проникновенностью духовного созерцания, в которое они погружены. Некоторые народы нашего мира, ощущая бытие этих существ, понимали их как духов отдельных гор, водопадов, источников, урочищ. В действительности это не духи, а вполне воплощённые существа, а неразрывная связь между ними и урочищами Энрофа — лишь кажущаяся. Она обусловлена их неподвижностью, которую древние толковали сообразно уровню своего понимания подобных истин. Правда же в том, что, если источник иссякнет, водопад будет перекрыт, гора разрушена землетрясением, стихиали Шалема останутся незыблемо на своих местах, пока их внутренняя работа над собственным существом не подведёт их к мгновению трансформы.

 

Глава 2 Светлые стихиали

 

Я утомил перечислением всё новых и новых слоёв, введением новых и новых названий. Теперь их осталось впереди, правда, уже немного — обозрение структуры Шаданакара близится к концу, — но мне бы хотелось дать понять, что не ради забавы или причуды я ввожу все эти имена. Сколь бы непривычно ни звучали они сейчас и сколь бы ни казались подавляющему большинству праздной игрой воображения, но придут времена, когда каждый школьник старшего возраста будет знать эти имена столь же твёрдо, как теперь знает он названия латиноамериканских республик или провинций Китая. Если бы я думал иначе, я бы никогда не дерзнул приковывать к этим именам и названиям внимание читающих. Какой смысл составлять «географию» и «геологию» какой-нибудь планеты из системы Альдебарана, если на неё никто никогда не попадёт и даже наши потомки, может быть, разглядят её лишь в виде слабой звёздочки? Кому нужна такая выдумка? Но метагеография Шаданакара сейчас нужна единицам, скоро понадобится сотням, а когда-нибудь, вероятно, миллионам. Ведь и обыкновенная география была нужна лишь единицам всего каких-нибудь двести лет назад, во времена госпожи Простаковой.

Как счастлив я, что окончился наш спуск в демонические миры и что перед нами — слои существ прекрасных, для человека безусловно благоприятных. Но описывать светлое, тем более потустороннее, всегда значительно труднее, чем тёмное или чудовищное. Опасаюсь, что и я не избегну удела большинства тех. кто пишет: находя краски и слова для образов омрачённых и скорбных, томиться от недостатка изобразительных средств, когда дело доходит до заоблачных сияний.

Именно сияя и блистая в возвышенном Фляуросе, монады светлых стихиалей протягивают оттуда свои шельты, подобно лучам — в затомисы, чтобы там сосредоточивать вокруг себя просветлённую материю: это их души, облачённые в астральные покровы. В промежутках между воплощениями эти души остаются там. Воплощаясь же в мирах светлых стихиалей, они, в свою очередь, концентрируют вокруг себя материальность более плотной субстанции: эфирную. Именно эти миры и перечисляются в настоящей главе. Ни одна из светлых стихиалей, исключая стихиали Арашамфа, не знает размножения, как не знает воплощения в Энрофе. Каждая из них самостоятельно облекает себя тканями четырёхмерного мира: такова инкарнация, не нуждающаяся в размножении. А после цепочки инкарнаций каждая стихиаль, вместо очередного умирания, переживает трансформу, уводящую в Файр и Уснорм.

Энроф и, в частности, людей они воспринимают осязанием и одним из чувств, которых у нас нет. И, уж конечно, человек для них не безразличен: их отношение к каждому из нас определяется его отношением к Природе. А о том, что стихии Энрофа правильнее всего понимать как внешний, концентрический круг среды их пребывания, я уже говорил. Кажется, только поэзии и музыке удавалось до сих пор выразить эту взаимосвязь стихиалей и стихий, эту дивную жизнь их в веселье, игре, любви и радости. Достаточно вспомнить гениальные страницы Вагнера — так называемый «Шелест леса», где не ветер уже проносится над морем деревьев и зацветающими лугами, но сами стихиали целуют этим ветром друг друга и прекрасную землю.

Немецкие сказки об эльфах — совсем не сказки: слой обитания добродушных, очаровательных маленьких существ, похожих на эльфов, действительно есть. Можно так и называть его: Страна Эльфов.

Верхний тоненький слоёк земной коры, где таятся корни и семена растений, имеет в трансфизических мирах своё соответствие — чудесную страну Дараинну, область благих духов, пестующих корни и семена. Её ландшафт может показаться волшебным: семена и корни тихо светятся нежнейшими оттенками голубоватого, серебристого, зеленоватого цвета; вокруг каждого зерна мягко мерцает живая аура. Обитатели Дараинны — крошечные существа, похожие на белые колпачки; сверху у каждого ещё один колпачок, поменьше, вроде головки; имеется пара нежных и ловких конечностей — среднее между руками и крыльями. Они тихо переплывают по воздуху, шелестя складками своих колпачков — это их речь, их форма общения между собою, — и ворожат над семенами и корнями, как над колыбелями. Им ведомы те загадочные процессы, благодаря которым из крошечного семени вырастает большое дерево со всей сложностью своих форм. Если бы не их помощь, тёмные силы получили бы доступ к этим колыбелям и давно уже превратили бы земную поверхность в непроходимые заросли кошмарных форм — вампирически хищных и безобразных эквивалентов растительности.

Если углубляться в почву Дараинны, в конце концов достигнешь Рона или Каттарама.

Нижнему ярусу лесов — мхам, травам, кустам, всему, что мы называем подлеском, — соответствует слой по имени Мурохамма, а обиталище стихиалей деревьев именуется Арашамф.

Нет, это не дриады. Может быть, и были существа, подобные тем, кого так называли древние греки, но я их не знаю. Стихиали Мурохаммы и Арашамфа нисколько не походят на людей, да и ни на одно существо нашего слоя. Души отдельных деревьев существуют в затомисах, они там разумны, высокопрекрасны и мудры. Братья синклитов общаются с ними в полной мере: это взаимный обмен идеями, чувствами, жизненным опытом. Но в Арашамфе они облекаются эфирными телами и погружаются в полудремоту. Деревья Энрофа — их физические тела. Каждая стихиаль Арашамфа прошла через множество воплощений; общую сумму лет существования в Энрофе можно исчислять для многих из них громадными цифрами, приближающимися к миллиону. Ландшафт же Арашамфа напоминает зеленоватые, тихо покачивающиеся языки благовонного негорячего пламени. Некоторые из них благи, подобно праведникам, и благосклонны к нам. Они терпеливы, спокойны и смиренномудры. Иногда между ними совершается нечто торжественное: они склоняются друг к другу, все в одну сторону. Весь эфирный лес превращается в тихо сгибающиеся и выпрямляющиеся, друг в друга переливающиеся пламена; они возносят хором нечто вроде славословия. В этом принимает участие иногда и слой Мурохаммы: он являет собой то же зеленоватое пространство, но ещё гуще, темнее, теплее и ещё ласковее.

Всякий легко припомнит, как на летней заре или весенним полднем проносятся тихие ветры, целующие землю. Они целуют землю с её травами, нивами и дорогами, деревья, поверхность рек и озёр, людей и животных. Эти стихиали слоя, называемого Вайита, радуются жизни. Они радуются нам и растениям, водам и Солнцу, радуются прохладной, горячей, мягкой, твёрдой, освещённой или полутёмной земле, гладят её и ласкают. Если же нам удалось бы увидеть Вайиту собственными очами, нам показалось бы, что мы погружены в зеленоватые, благоухающие, играющие волны, совершенно прозрачные, прохладно-тёплые, а главное — живые, разумные и радующиеся нам.

Когда жарким днём окунаешь лицо в траву цветущего луга и от медовых запахов, от дыхания нагретой земли и листьев кружится голова, а еле слышные дуновения света и тепла проносятся над лугами, — это стихиали Вайиты играют и празднуют вместе с детьми Фальторы — области стихиалей лугов и полей. В нас не остаётся ни единого мутного помысла — может показаться, что это и есть утраченный рай, пыль «житейского попечения» сдувается с души чистыми дыханиями и, кроме всепоглощающей любви к Природе, мы не в состоянии испытывать ничего.

Сквозь бегущие воды мирных рек просвечивает мир воистину невыразимой прелести. Есть особая иерархия — я издавна привык называть её душами рек, хотя теперь понимаю, что это выражение не точно. Каждая река обладает такой «душой», единственной и неповторимой. Внешний слой её вечнотекущей плоти мы видим, как струи реки; её подлинная душа — в Небесной России или в другой небесной стране, если она течёт по землям другой культуры Энрофа. Но внутренний слой её плоти, эфирной, который она пронизывает несравненно живей и где она проявляется почти с полной сознательностью, — он находится в мире, смежном с нами и называемом Лиурною. Блаженство её жизни заключается в том, что она непрерывно отдаёт оба потока своей струящейся плоти большей реке, а та — морю, но плоть не скудеет, всё струясь и струясь от истока к устью.

Невозможно найти слова, чтобы выразить очарование этих существ, таких радостных, смеющихся, милых, чистых и мирных, что никакая человеческая нежность не сравнима с их нежностью, кроме разве нежности самых светлых и любящих дочерей человеческих. И если нам посчастливилось воспринять Лиурну душой и телом, погружая тело в струи реки, эфирное тело — в струи Лиурны, а душу — в её душу, сияющую в затомисе, — на берег выйдешь с таким чистым, просветлевшим и радостным сердцем, каким мог бы обладать человек до грехопадения.

Воздействием на человеческую душу с Лиурною отчасти схож Вланмим — область стихиалей верхних слоёв моря. Ландшафт этого мира — ярко-синий, ритмически волнующийся океан, — такой нежно-яркой, упоительной синевы в Энрофе не существует, — а волны его зацветают не пеной, но молочно-белыми ажурными сферами, похожими на большие цветы: цветы распускаются и тают на глазах, распускаются и снова тают. Стихиали Лиурны — женственной природы, Вланмима — мужской, но это не имеет никакого отношения к размножению, хотя соединение реки с морем есть выражение любви стихиалей этих двух миров между собою. Вланмим тоже способен делать нас более мудрыми и чистыми, но он открыт снизу воздействиям мрачных стихиалей морских глубин — Нугурта, а потому он суровее. Воздействие его заметно на душевном складе и даже физическом облике людей, повседневно соприкасающихся с ним, хотя бы и за порогом своего сознания: на рыбаках и, отчасти, моряках. На последних, впрочем, слишком заметна печать ещё других, не светлых стихиалей: хозяев Нугурта — с одной стороны, Нибрусков и Дуггура — стихиалей больших портовых городов — с другой. Рыбаки же получили от излучений Вланмима черту, отличающую их от остального народа: сочетание чистоты, мужества и грубоватой, немного жестокой силы с детскою цельностью души.

Повсюду над землёй и морями простёрт Зунгуф — область стихиалей воздушной влаги, творящих облака, дождь, росу и туман. Зунгуф не отделён определённой границей от Ирудраны — области стихиалей, чья деятельность проявляется в Энрофе грозами, отчасти ураганами; оба эти слоя переливаются друг в друга, как и их существа. Приоткрывается тот самый трансмиф, что брезжил в древних мифологемах народов, вызывая в их творческом воображении титанические образы громовников: Индра, Перун, Тор. О, если бы древние, привнося в эти образы, как и во всё, человеческие черты, могли знать, как бесконечно далеки эти существа от малейшего сходства с человеком! И когда струи ливня обрушиваются на землю и бурные, весёлые дети Зунгуфа ликуют, то припадая к земле и поверхности вод, то отпрядывая вверх, в бурлящий водяной стихией воздух — выше, в Ирудране, бушуют рати существ, не похожих на Тора и Индру ничем, кроме весёлой воинственности: для них гроза есть творчество, а ураган — полнота их жизни.

Если при лёгком морозце тихо падает мягкий снежок или если деревья и здания стоят, убелённые инеем, бодрая, резвая, почти восторженная радость, которую испытываем мы, свидетельствует о близости дивных стихиалей Нивенны. Белые просторы, безгрешные особою, невыразимой чистотой, — вот что такое Нивенна, страна стихиалей инея, падающего снега, свежего снежного покрова. Резвящиеся в нездешнем веселии, похожем на весёлость эльфов, они укрывают возлюбленную землю своей фатой. Почему такая радость жизни пронизывает нас, когда мириады бесшумных белых звёзд тихо опускаются вокруг? И почему, когда мы видим леса или городские парки, убелённые инеем, мы испытываем чувство, соединяющее в себе торжественность и лёгкость, прилив жизненных сил и восхищение, благоговение и детский восторг? А тех из нас, кто сохранил в душе вечно детское начало, стихиали Нивенны любят особенно нежно, они приветствуют его и пробуют с ним играть: даже возбуждение, мальчишеский азарт, быстрый бег крови в жилах у ребят во время игры в снежки или катания на салазках с гор, для них приятны.

С Нивенной соседствует суровый и хмурый Ахаш — связанный с полярными областями нашей планеты слой арктических и антарктических стихиалей. Ахаш обладает космической протяжённостью, из него виден Млечный Путь. В соответствующие времена года границы обеих полярных зон придвигаются к тропикам.

Необузданная душа этих существ, с её склонностью к переходам от кристально-ясного созерцания к неистовству, с её порывами строить целые миры из трансфизических льдов, с её любовью взирать, глаза в глаза, в бездонные провалы метагалактики — наложила разительную печать на воспринимаемую всеми нами природу полярных бассейнов. Когда обращение Земли вокруг Солнца вызывает в северном полушарии наступление зимы и делает доступными для стихиалей Ахаша обитаемые людьми области материков, они вторгаются туда, увлекая за собой физические массы арктического воздуха, воинствуют метелями и буранами по полям и тайге, ликуют в вышине антициклонами. Они не видят Энрофа так, как видим его мы. Они не воспринимают зрением также и человека. Но есть среди них более хищные и душевно холодные, как андерсеновская Снежная Королева — они опасны для человека; есть и другие, улавливающие атмосферу души тех из нас, кто родствен им мужеством, удалью и бесстрашием. Таких они могут любить странною, несоизмеримою с нами любовью. Они баюкают его на своих снежных коленях, открывают ему пути в глубину своих стран, показывают ему жуткое великолепие физических покровов своего царства и, не соразмерив своей грандиозности с нашей телесной малостью, готовы укутать его белым саваном под песни вьюг.

И подобно тому, как обладает космической протяжённостью пространство Ахаша, обладают ею и два последних слоя стихиалей: Дирамн, связанный со стратосферным воздушным океаном пояса низких температур, и Сианна — мир, просвечивающий внутреннему зрению сквозь те высокотемпературные зоны, которые объемлют нашу планету на большой высоте. Однако обитающие там стихиали столь огромны и столь чужды нашему душевному складу, что понять их сущность чрезвычайно трудно. Они светлы, но опаляющим, грозным светом. Только уже взошедшему на исключительную высоту человеческому духу возможен доступ в их царство.

Такова сакуала Малых Стихиалей. Малых, конечно не в сравнении с людьми — многие из них гораздо могущественнее отдельного человека, — но в сравнении с сакуалою других, с восходящей лестницей Стихиалей Верховных, с рядом подлинных планетарных божеств. Это властелины. Малые стихиали радостно трепещут от их дыхания. Большинство из них — прекрасные, высокоблагие существа невыразимого величия. Но о ландшафтах этих слоёв говорить почти невозможно, как и о форме этих великих существ: каждый из них присутствует одновременно во множестве точек своего слоя.

«Царь Благословляющих Крыльев», Ваюмн, воплощённый дух воздушного океана, распространяет своё владычество от крайних пределов атмосферы до самых глубоких пропастей. Его брата «Царя Оживляющих Вод» Эа (кажется, его другое имя Вларол), почитали ещё греки под именем Посейдона, римляне под именем Нептуна, но глубже всего поняли благость и космичность его существа вавилоняне, почитавшие хранителя и хозяина мировых вод великолепным культом. Оба духа несут вечную стражу у истоков жизни на всей земле — не только в Энрофе, но и во многих других сакуалах. Оба древни, как вода и воздух, и безгрешны, как они.

Ещё древнее третий из братьев — Повурн, «Царь Пылающего Тела», ибо под верованиями в Плутона и Яму древних таится глубочайшая реальность. Этот устрашающий властелин подземных магм не есть слуга Гагтунгра; однако его преображение предстоит, кажется, позже всех, в конце второго эона.

Есть и четвёртый великий брат, младший: Заранда, воплощённый в своём иноматериальном слое — «Царь Всех Животных Царств». Трагическая история животного царства в Энрофе наложила отпечаток глубокой, воистину мировой скорби на его лик. И как ни объясняли бы историки символику египетского сфинкса, метаистория всегда будет видеть в нём эмблему того, кто совмещает в себе природу Великого Зверя с мудростью выше человеческой.

Верховных стихиалей — семь. Две божественные сестры делят между собой остальные сферы могущества: Эстира, «Царица Вечного Сада» — госпожа растительных царств Шаданакара, и Лилит — «Всенародная Афродита» всех человечеств.

Значение Лилит в нашем существовании необозримо велико. Как и у всех Верховных Стихиалей, мир её обитания несоизмерим ни с какими нашими формами и неописуем, а её собственный облик необозрим. Её иноматериальное тело единоприсутствует во множестве мест её слоя, и лишь в отдельных случаях она принимает образ, который может быть воспринят духовным зрением человека. Хотя я не знаю механизма этого процесса, но знаю, что без участия Лилит невозможно формирование ни одного тела в мирах плотной материальности: исключение составляют животные, виды которых формируются Зарандой. Во всех же остальных царствах эта деятельность выполняется Лилит: она формирует цепь рода как в человечестве Энрофа, так и у даймонов, и в мирах демонических — у раруггов и игв, и у обитателей Дуггура. Каждое плотноматериальное тело, создаваемое при её участии в мирах тёмных, есть каррох.

Вот почему она заслуживает вполне наименование ваятельницы нашей — и не только нашей — плоти. Потому же с её бытием и воздействием неразрывно связана у человека сфера половых чувств. Она ли сама или её кароссы, но это начало всегда надстоит над всяким актом человеческого соития, и пока плод вынашивается во чреве, она всегда здесь.

Некогда, в глубочайшей древности, эта стихиаль стала супругою Первоангела — того величайшего Духа, что сделался Логосом Шаданакара. Это было во времена творения ангельских слоёв, и Лилит стала праматерью этого первого человечества. Но Гагтунгр сумел проникнуть в мир Лилит, и её тончайшее материальное тело восприняло в себя некий демонический элемент. Это была катастрофа. С тех пор все цепи рода, формируемые ею, будь то в мирах титанов, даймонов или людей, воспринимают в себя нечто от этого элемента. Еврейская мистика знает термин «эйцехоре» — семя дьявола в человеке. Попробуем пользоваться им для обозначения этого проклятого семени и в человеке, и в самой Лилит, несущей его в себе по сей день, и в её кароссах.

Монадой и всей полнотой сознания обладает только Лилит: её локальные проявления, кароссы, в том числе и Дингра России, при всей своей мощи и вековой устойчивости, имеют лишь эквивалент сознательности и лишены монад. Этим ваятельницам физической плоти народов мы обязаны, между прочим, теми, подчас явными, иногда почти неуловимыми чертами сходства, видимого физического родства, которыми отмечена масса индивидуальных обликов какого-либо народа. Известно, что в античной древности, на Кипре, культ богини любви распался в своё время на две противоположности: возвышенный культ Афродиты Урании, духовной, творческой, поэтизируемой и поэтизирующей любви, и культ Афродиты Пандемос (Pandemios), что можно приблизительно перевести выражением «Афродита Всенародная». Он широко разлился в народных низах, проявляясь в оргиастических празднествах и благословляя разврат как священную дань богине. Аналогичный процесс раздвоения и поляризации когда-то слитных начал знают и некоторые другие культуры. Ещё больше таких культур, где взору историка отчётливо предстаёт уже более поздний этап: культ разврата и хаотическое смешение демонического и стихиального элементов под лживой личиной божественного. Ритуальная проституция в Ханаане, Вавилонии, Индии и других странах — явление этого порядка. Над подобными институтами, над радениями оргиастических сект, над массовыми совокуплениями и доныне надстоят кароссы наций или сверхнародов. Ясно также, что такие явления не могут обойтись без вмешательства лунной демоницы и тёмных сил Дуггура. Но когда в борьбе с теми, кто грозит уничтожением физического существования народа, его демиург изыскивает пути к созданию могучего и воинственного защитника, он принуждён сходить к кароссе и сочетаться с ней. Проклятое эйцехоре неминуемо входит в их общее порождение, и отравленная плоть кароссы создаёт двойственное чудовище. Таково происхождение всех первых членов в каждом роде уицраоров. Освобождение каросс и самой Лилит от эйцехоре будет возможно, по-видимому, лишь во втором эоне.

Первая и последняя из Верховных Стихиалей — мать всем остальным, и не только им, но и всему, существующему в Шаданакаре: всякой стихиали, всякому зверю, человеку, даймону, ангелу, демону и даже великим иерархиям. Неоскудевающее лоно, она есть то, что творит эфирные тела всех существ, а в творении их астральных тел участвует наряду с их личными монадами. Ей свойственна неистощимая тёплая любовь ко всем, даже к демонам: она тоскует и скорбит о них, но прощает. «Мати» называют её все, даже ангелы мрака и чудовища Гашшарвы. Она любит всех, но благоговеет лишь перед наивысшими иерархиями Шаданакара, в особенности перед Христом. Оплодотворяет же её Солнце: и в Энрофе, и в собственном неописуемом мире её оплодотворяет этот великий, ослепительный дух. Людей, их душевное состояние, их внутренний образ она воспринимает, она слышит, она отзывается на призыв нашего сердца, отвечает через природу и любовь. Да благословится её имя! Ей можно и должно молиться с великим смирением.

Да благословится дочь Земли и Солнца, прекрасная Луна, и трижды благословится Солнце. Все мы когда-то пребывали — и будущим нашим телом, и будущей нашей душой, вместе со всем Шаданакаром — в его пречистых недрах. О великий бог-светоносец! Тебя славили в храмах Египта и Эллады, на берегах Ганга и на зиккуратах Ура, в стране Восходящего Солнца и на далёком Западе, на плоскогорьях Анд. Мы любим тебя все, и злые, и добрые, мудрые и тёмные, верующие по-разному и неверующие — те, кто чувствует твоё сердце, неизмеримое в своей благости, и те, кто просто радуется свету твоему и теплу. Твоя ослепительная Элита уже сотворила в Шаданакаре лестницу лучезарных слоёв и по ней изливает ниже и ниже, в миры ангелов, в миры стихиалей, в миры человечества каскады духовных благ. Прекрасный дух, зачинатель и отец всякой плоти, зримый образ и подобие Солнца Мира, живая икона Единого, позволь и мне влить никому, кроме тебя, неслышный голос во всеобщую тебе хвалу. Люби нас, сияющий!

 

Глава 3 Отношение к животному царству

 

Мы сами часто не осознаём, что утилитарный угол зрения на всё существующее стал для нас чем-то вроде нашего второго «я». Всё на свете расценивается исключительно сообразно тому, в какой мере оно полезно для человека. Но если нам давно уже кажется диким тот историко-культурный провинциализм, который возводится в политическую теорию и именует себя «национализмом», то космический провинциализм человечества покажется столь же смешным нашим потомкам. Легенда о «венце мироздания», это наследие средневековой ограниченности и варварского эгоизма, должна будет, вместе с господством покровительствующей ей материалистической доктрины развеяться как дым.

Приходит новое мироотношение: для него человек есть существо в грандиозной цепи других существ, он совершеннее многих, но и ничтожнее многих и многих, и каждое из этих существ имеет автономную ценность, безотносительно к его полезности для человека.

Но как же эту ценность определить в каждом конкретном случае? какой критерий для этого взять? какую иерархию ценностей установить?

Можно констатировать прежде всего, что ценность, материальная или духовная, какого-либо объекта, материального или духовного, возрастает вместе с суммой усилий, затраченных на то, чтобы он стал таким, каков он есть. Конечно, когда мы применяем этот принцип к оценке живых существ, мы легко убеждаемся, что подсчитать сумму этих усилий для нас невозможно. Но возможно другое: возможно отдавать себе отчёт в том, что чем выше ступень, достигнутая существом на космической лестнице, тем сумма затраченных на это усилий (его личных, природы или Провиденциальных сил) должна быть больше. Развитие интеллекта и всех способностей человека, отличающих его от животного, потребовало неимоверного количества труда — и его собственного, и Провиденциальных сил — сверх того труда, который был затрачен ранее на возведение животных от простейших форм до высших. На этом и основывается космическая иерархия ценностей, насколько мы можем её понять. Из неё следует, что ценность инфузории меньше ценности насекомого, ценность насекомого меньше ценности млекопитающего, ценность этого последнего ещё далека от ценности человека, ценность человека невелика сравнительно с ценностью архангела или демиурга народа, а ценность этого последнего, при всём её масштабе, теряется рядом с ценностью Владык Света, демиургов Галактики.

Если взять этот принцип изолированно, можно сделать вывод о фактической безответственности человека по отношению ко всем, ниже его стоящим: раз его ценность выше, значит, ему самой природой указано пользоваться их жизнями так, как ему это полезно.

Но никакой этический принцип не должен рассматриваться изолированно: он не самодовлеющ, он — частность в общей системе принципов, определяющих ныне бытие Шаданакара. Противовес принципу духовной ценности можно назвать принципом нравственного долга. На стадиях ниже человека и даже на ранних стадиях человечества этот принцип ещё не был осознан; теперь же его можно формулировать с точностью уже довольно значительного приближения. Вот эта формула: начиная со ступени человека, долг существа по отношению к ниже стоящим возрастает по мере восхождения его по дальнейшим ступеням.

На первобытного человека уже возлагался долг по отношению к приручаемым животным. И не в том он состоял, что человек должен был их кормить и охранять: это был ещё простой обмен, долг в низшем, материальном, а не в этическом смысле, потому что за корм и кров человек брал у домашнего животного либо его труд, либо молоко и шерсть, либо даже его жизнь (в последнем случае он, конечно, уже нарушал естественную пропорцию обмена). Этический же долг первобытного человека заключался в том, что он был должен то животное, которое приручал и которым пользовался, любить. Древний наездник, питавший глубокое чувство к своему коню, пастух, проявлявший к своему скоту не только заботу, но и ласку, крестьянин и охотник, любивший свою корову или собаку, — все они выполняли свой этический долг.

Этот элементарный долг оставался общечеловеческой нормой до наших дней. Правда, отдельные высокие души — те, кого мы называем праведниками, а индусы называют более точным словом — махатма, высокий духом, — понимали новый, гораздо более высокий уровень долга, естественно вытекавший именно из их духовного величия. Жития святых полны рассказами о дружбе иноков и отшельников с медведями, волками, львами. В иных случаях это, может быть, легенды, но в других факты этого рода запротоколированы исторически точно, например — в свидетельствах о жизни св. Франциска Ассизского или св. Серафима Саровского.

Разумеется, подобный уровень долга по отношению к животным свойствен лишь ступени святости; уделом большинства человечества он не может быть так же, как и три тысячи лет назад. Но три тысячи лет — срок немалый. И ничем не оправдан тезис, будто мы и теперь обречены оставаться на том же уровне примитивного долга, что и наши далёкие предки. Если человек, блуждавший в тесном и мутном анимистическом мире, уже мог любить своего коня или пса, для нас это, по меньшей мере, недостаточно. Неужели колоссальный путь, проделанный нами с тех пор, не обязывает нас к большему? Разве мы не в состоянии любить и тех животных, от которых не получаем непосредственной пользы, — диких животных, по крайней мере тех из них, которые не приносят нам вреда?

Тем, что мы условно называем шельтами или, если угодно, душами, то есть тончайшим иноматериальным покровом, созданным для себя бессмертной монадой, обладают все существа, включая инфузорию: без шельта невозможно никакое материальное существование, как без монады невозможно никакое существование вообще. Но монады животных находятся в одном из миров Высокого Долженствования — в Каэрмисе, души же совершают длительные пути по восходящей спирали сквозь особую сакуалу, состоящую из нескольких слоёв. Они воплощаются здесь, в Энрофе, но нисходящего посмертия у многих из них нет. Закон кармы довлеет и над ними, но для них он другой; развязывание узлов происходит только в Энрофе, на путях бесчисленных инкарнаций в пределах класса, с чрезвычайною медленностью.

По начальному замыслу Провиденциальных сил, Энроф был предназначен именно для животного царства, то есть для множества монад, сходивших своими шельтами сюда для того, чтобы приступить к великому творческому деянию: просветлению материальности трёхмерного слоя. Вмешательство Гагтунгра исказило этот замысел, усложнило пути, изуродовало судьбы, ужасающим образом растянуло сроки. Достигнуто это было главным образом тем, что с самого начала органической жизни в Энрофе она была подчинена закону взаимопожирания.

Почему так очаровательны, так милы детёныши почти всех животных? Почему, не говоря уже о волчатах и львятах, даже поросята и маленькие гиены не вызывают в нас ничего, кроме доброго и трогательного чувства? Потому что проявление демонического начала в животном начинается лишь с той минуты, когда ему приходится вступить в борьбу за жизнь, то есть подпасть закону взаимопожирания. Маленькие зверёныши Энрофа напоминают те образы зверей, которыми они обладали в смежном мире, откуда впервые попадали в Энроф. Даже змеи в том слое были прелестными существами, весёлыми, очень резвыми. Они танцевали, славя Бога. И ещё прекраснее, разумнее и мудрее они должны были бы стать в Энрофе, если бы не Гагтунгр.

Его деятельность провела между двумя половинами животного царства резкую черту. Одну половину ему удалось демонизировать очень сильно, поставив духовному развитию этих животных крайне низкий потолок тем, что они могли существовать не иначе, как за счёт своих собратьев. Вообще, хищное начало демонично по своей природе, и в каком бы существе мы его ни встретили, это значит, что демонические силы уже основательно поработали над ним. Другая половина животного царства была предназначена в жертву первой. Хищное начало не было в неё заброшено, эти виды ограничились растительною пищей, но прозябание в условиях почти непрерывного бегства или прятания от опасностей страшно затормозило их умственное развитие.

Цель просветления трёхмерной материальности продолжала стоять перед Провиденциальными силами. Так как животное царство оказалось к этому неспособным, по крайней мере на обозримый вперёд отрезок времени, были созданы предпосылки к тому, чтобы из него выделился один вид, могущий скорее и успешнее справиться с этой задачей. Выделение этого вида имело характер стремительного рывка вперёд. При этом тот родительский вид, от которого отделился новый, прогрессирующий, послужил ему как бы трамплином для прыжка. И чем стремительнее был рывок вперёд человеческого рода, тем дальше откатился назад родительский вид, служивший трамплином. Позднее этот вид сформировался в отряд обезьян — трагический образец регресса. Таким образом, наш скачок от зверя к человеку был оплачен остановкой развития бесчисленного множества других существ.

Животные демонизированы тем сильнее, чем более они хищны. Конечно, эта демонизация ограничивается их шельтами и более плотными материальными облачениями: монаду она затронуть не может. Но демонизация шельта может достигать ужасающих степеней и вызывать страшнейшие последствия. Достаточно вспомнить то, что произошло со многими видами из класса пресмыкающихся. Мезозойская эра ознаменовалась тем, что этот класс, достигший к тому времени гигантских форм, был рассечён пополам: одна половина, оставшаяся травоядной, получила в дальнейшем возможность развития в других слоях, и теперь имеется некий материальный мир, называемый Жимейрой, где прошедшие через бесчисленные инкарнации бронтозавры и игуанодоны обитают в виде вполне разумных, добрых и необыкновенно ласковых существ. Другая же половина гигантских ящеров, хищники, эволюционировали в других слоях в противоположную сторону. На них давно уже не физическое тело, а каррох, и не кто иной, как они свирепствуют в шрастрах в виде раруггов.

Жимейра, нынешнее обиталище лучшей части животных древних геологических эр, уже исчезает: они переходят в более высокие слои. Полны мириадами существ два других слоя: Исонг — мир душ большинства животных, существующих ныне, сквозь который они мелькают очень быстро в промежутках между инкарнациями, и Эрмастиг — мир душ высших животных: туда поднимаются после смерти лишь представители немногих видов, да и то далеко не все. Задерживаются они в этом мире гораздо дольше, чем в Исонге.

Мне вспоминаются замечательные по своей глубине слова старца Зосимы: «Посмотри на коня али на вола… понурого и задумчивого, посмотри на лики их: какая кротость, какая привязанность к человеку, часто бьющему их безжалостно, какая незлобивость, какая доверчивость и какая красота в его лике!» Дерзнуть сказать о лошадиной или коровьей морде «лик» — для этого нужно обладать силой подлинного прозрения.

Привычная для нас поверхность вещей засквозила перед вещим взором — не Зосимы, а Достоевского, и он сквозь данность увидал долженствование. Долженствование животных. Ибо уже есть мир, где ставшие души многих из них, облечённые в просветлённые тела, прекрасны и мало сказать — высокоразумны, но духовно-мудры. Этого мира, Хангвиллы, высшего в сакуале, они должны со временем достигнуть все, чтобы подниматься дальше, в Файр, Уснорм и Каэрмис.

О, гнусные следы Гагтунгровой лапы видны и на многом другом в царстве животных! Ему удалось, например, надавив на некоторые шельты животных, совершить над ними насилие, которому трудно найти аналог в нашем слое. Он не то что расплющил их или раздробил, но он сделал их из индивидуальных коллективными. Индивидуальные шельты многих низших существ суть кратковременные проявления именно такого коллективного шельта. Таковы, например, большинство насекомых, не говоря уже о простейших. Индивидуальный шельт мухи или, например, пчёлы — это, если так можно сказать, только малюсенькое вздутие на поверхности сферы коллективной души; умерла пчела или муха здесь, в Энрофе, — и вздутие это втянулось опять в общую сферу, влилось в шельт роя или мушиного множества. Мир коллективных душ насекомых и простейших называется Нигойда: там эти коллективные души, особенно пчел и муравьёв, разумны, видом же схожи с обликом существ, их воплощавших в Энрофе, но больше и светлее. Некоторые из них — правда, пока немногие — поднимаются выше, в Хангвиллу, и там становятся прекрасны и мудры; у них появляются даже царственность и великолепие. Хангвилла — своеобразный великий общий затомис всего животного царства, и оттуда звериные просветлённые души поднимаются через Файр уже в самый Уснорм, где принимают участие в вечном богослужении Шаданакара.

Ещё более странным покажется то, что касается не живых зверей, а некоторых детских игрушек. Я имею в виду всем известных плюшевых мишек, зайцев и тому подобные безделушки. В детстве их любил каждый из нас, и каждый испытывал тоску и боль, когда начинал понимать, что это — не живые существа, а просто человеческие изделия. Но радость в том, что правее не мы, а дети, свято верящие в живую природу своих игрушек и даже в то, что они могут говорить. Нашим высшим разумом мы могли бы в этих случаях наблюдать совершенно особый процесс творения. Сначала у такой игрушки нет ни эфирного и астрального тела, ни шельта, ни, само собой разумеется, монады. Но чем больше любим плюшевый медвежонок, чем больше изливается на него из детской души нежности, тепла, ласки, жалости и доверия, тем плотнее сосредоточивается в нём та тончайшая материя, из которой создаётся шельт. Постепенно он создаётся и в самом деле, но ни астрального, ни эфирного тела у него нет, и поэтому тело физическое — игрушка — не может сделаться живым. Но когда игрушка, полностью насыщенная бессмертным шельтом, погибает в Энрофе, совершается божественный акт, и созданный шельт связывается с юной монадой, входящей в Шаданакар из Отчего лона. В Эрмастиге, среди душ высших животных, облечённых в астрал и эфир, появляется изумительное существо, для которого именно здесь должны быть созданы такие же облачения. Существа эти поражают не красотой и тем более не величием, а той невыразимой трогательностью, какой размягчает наши суровые души вид зайчонка или олененочка. В Эрмастиге эти существа тем прелестнее, что даже в соответствовавших им игрушках никогда не было ни капли зла. Они чудесно живут там вместе с душами настоящих медведей и оленей, получают там астральное тело, а потом поднимаются в Хангвиллу, как и все остальные.

Я имею возможность едва наметить путь к решению проблем, связанных с трансфизикой и эсхатологией животного царства. Но и этого достаточно для того, чтобы понять, насколько эта проблематика сложнее, чем представлялось мыслителям старых религий. Упрощённая формула «животные не знают греха» нисколько не отвечает существу дела. Если под грехом в данном случае подразумевается такое состояние сексуального сознания, при котором отсутствуют чувство стыда и идея о запретности некоторых проявлений половой сферы, то животные, действительно, греха «не знают». Но правильнее было бы сказать, что для них эти проявления — не запрещённое, не наказуемое кармой, не грех. С другой стороны, понятие греха неизмеримо шире половой сферы. Злоба, жестокость, необоснованный и необузданный гнев, кровожадность, ревность — вот грехи животного царства, и у нас нет никаких данных судить о том, в какой мере те или иные животные осознают эти проявления и их недолжность. К тому же это и не решает вопроса о самом наличии или отсутствии для них такого запрета. Нелепо думать, что закон становится действен только тогда, когда он осознан. Закон тяготения был осознан только Ньютоном, но подвержены ему были все и всегда. Сознают ли животные некий высший закон или нет, смутно ощущают его или никак не ощущают — всё равно: причинность есть причинность, карма есть карма. Насколько я понимаю, голодный лев, умерщвляющий антилопу, не несёт личной вины, поскольку для него это необходимость, но несёт вину своего вида или класса — древнюю вину всех хищников. Сытый же тигр, нападающий на антилопу только от избытка личной кровожадности и злобы, кроме общевидовой вины несёт и личную, ибо он не принуждён к умерщвлению своей жертвы необходимостью. Волк, обороняющийся против собак и загрызающий одну из них в борьбе, не виновен лично, но виновен как представитель хищного вида, предки которого некогда сделали выбор в этом направлении. Здесь своего рода первородный грех. Но упитанная и откормленная кошка, играющая мышью ради развлечения, виновна и первородной виной, и своей личной, так как в её действии не было необходимости. Скажут: перенесение человеческих, даже юридических, понятий на мир животных. Но понятие вины есть понятие не юридическое только, а трансфизическое, метаисторическое, онтологическое. В различных царствах природы, для различных иерархий меняется содержание понятия вины, но решительно ни из чего не следует, что понятие это и стоящая за ним реальность кармы присуши только человечеству.

Ни крупицы новых идей не внесла в эту область и безрелигиозная эпоха мысли. Напротив: преобладающий в современности взгляд на животных стал слагаться из двух противоречивых начал: утилитарного и эмоционального. При этом животный мир был расчленён на категории в зависимости от того, каково отношение данного вида к человеку. Прежде всего, конечно, животные домашние: за ними ухаживают, иногда даже любят, если коровка заболеет — над ней проливают слезу, но если она перестанет доиться, её отводят, скорбно вздыхая, в некое место, где любимое животное будет превращено во столько-то пудов мяса. Этим мясом хозяин, с детски невинным самочувствием, будет кормиться сам и кормить своё семейство. Вторая категория — значительная часть диких животных, включая и рыбу: их не приручают, не осчастливливают заботой, их просто ловят или убивают на охоте. В-третьих — хищники и паразиты: с ними разговор прост, их уничтожают, где и как могут. И ещё можно выделить четвёртую группу: это некоторая часть животных диких, в особенности птиц, полезная тем, что она уничтожает вредителей. Этой категории предоставляется жить и размножаться, а в иных случаях, как, например, к скворцам или аистам, проявляется даже покровительство. Что касается остальных животных, от ящериц и лягушек до галок и сорок, то их иногда ловят для научных опытов или просто для забавы, мальчишки швыряют в них камнями, но чаще их просто не замечают с высоты своего величия.

Такова схема, конечно, очень грубая, утилитарного отношения к животным. Эмоциональный же элемент заключается в том, что большинство из нас способно испытывать к тем или другим видам и особям род симпатии либо настоящей привязанности или эстетического восхищения. Кроме того, многим ещё свойственно, слава Богу, общее сострадательное сочувствие к животным: отчасти этому сочувствию звериный мир обязан тем, что во многих странах имеется даже законодательство по вопросам их охраны и функционирует сеть добровольных обществ, этой охране себя специально посвятивших. В соединении с таким могучим союзником, как утилитарная забота о том, чтобы ценные в промысловом отношении виды не были совершенно истреблены, это эмоциональное отношение сделало возможным учреждение заповедников. А в порядке исключения некоторые заповедники и вовсе не имеют утилитарного смысла — например, существующие во многих местах питательные пункты для голубей.

Я говорю, разумеется, об отношении к животным в Европе, Америке, многих странах Востока. Но Индия являет собою совсем иную картину. Брахманизм, как известно, издавна запретил вкушение различных сортов мяса, свёл фактическое питание человека к молочной и растительной пище, обработку кож и мехов объявил греховным и нечистым делом, а корову и некоторые другие виды провозгласил священными животными.

И прекрасно сделал.

Европейца, конечно, смешит и возмущает зрелище коровы, невозбранно разгуливающей по базару и берущей с любого лотка всё, что ей приглянется. Не буду оспаривать, что религиозное поклонение корове — специфика только индийского мироотношения и быть предметом подражания в наш век не может. Но чувство, лежащее в основе этого поклонения, так чисто, возвышенно, так свято, что само заслуживает преклонения перед ним. Это психологическое основание культа коровы хорошо разъяснил Ганди. Он указал, что корова в данном случае есть олицетворение всего живого, стоящего ниже человека; смиренное преклонение перед ней, служение ей в виде бескорыстного за ней ухода, ласки и украшения выражает религиозную идею и этическое чувство нашего долга перед этим миром живых существ, идею покровительства и помощи всему слабому, нижестоящему, всему, не успевшему ещё развиться до высших форм; больше того: это есть ещё и выражение иррационального чувства глубокой общечеловеческой вины перед звериным царством, ибо человек выделился из этого царства ценой отставания и деградации более слабых. Выделился — и, выделившись, усугубил свою вину беспощадной эксплуатацией слабейших; с течением веков эта общечеловеческая вина росла, как снежный ком, и наконец достигла необозримых, неохватываемых размеров.

Слава тому народу, который сумел возвыситься до такого понимания, не в уме единиц, а в совести множества!

Что, какую идею, какую этику можем противопоставить этой этике мы, мы, кичащиеся тем, что столько веков исповедуем христианство?

В моей жизни был один случай, о котором я должен здесь рассказать. Это тяжело, но я бы не хотел, чтобы на основании этой главы о животных у кого-нибудь возникло такое представление об авторе, какого он не заслуживает. — Дело в том, что однажды, несколько десятков лет назад, я совершил сознательно, даже нарочно, безобразный, мерзкий поступок в отношении одного животного, к тому же принадлежавшего к категории «друзей человека». Случилось это потому, что тогда я проходил через некоторый этап или, лучше сказать, зигзаг внутреннего пути, в высшей степени тёмный. Я решил практиковать, как я тогда выражался, «служение Злу» — идея, незрелая до глупости, но благодаря романтическому флёру, в который я её облёк, завладевшая моим воображением и повлёкшая за собой цепь поступков, один возмутительнее другого. Мне захотелось узнать, наконец, есть ли на свете какое-либо действие, настолько низкое, мелкое и бесчеловечное, что я его не осмелился бы совершить именно вследствие мелкого характера этой жестокости. У меня нет смягчающих обстоятельств даже в том, что я был несмышлёным мальчишкой или попал в дурную компанию: о таких компаниях в моём окружении не было и помину, а сам я был великовозрастным багагаем, даже студентом. Поступок был совершён, как и над каким именно животным — в данную минуту несущественно. Но переживание оказалось таким глубоким, что перевернуло моё отношение к животным с необычайной силой и уже навсегда. Да и вообще оно послужило ко внутреннему перелому. И если бы на моей совести не было этого постыдного пятна, я, может быть, не испытывал бы теперь ко всякому мучению или убийству животного такого омерзения, иногда даже до полной потери самообладания. В ряду аксиом, ясных для меня как дважды два, одно из первых мест занимает вот эта: в подавляющем большинстве случаев (исключая только самозащиту от хищников, паразитов да случай отсутствия других источников питания) умерщвление и тем более мучительство животных безобразно, недопустимо, недостойно человека. Это — нарушение одной из тех этических основ, лишь твёрдо стоя на которых человек имеет право именоваться человеком.

Конечно, охота, как основное средство существования некоторых отсталых племён, никакому нравственному осуждению быть подвергнута не может. Надо быть фарисеем от вегетарианства, чтобы «изобличать» готтентота или гольда, для которых отказ от охоты равносилен смерти. Да и каждый из нас, попав в подобные условия, может и должен поддержать жизнь свою и других людей охотой: жизнь человека ценнее жизни любого животного.

По этому же самому человек имеет право на самозащиту от хищников и паразитов. Хорошо известно, что многие джайны и некоторые последователи крайних течений буддийской этики вкушают воду не иначе, как сквозь марлю, а при ходьбе на каждом шагу подметают перед собой дорогу. В Индии даже находились, кажется, такие аскеты, которые давали себя заедать паразитам. Ярчайший пример того, как любую мысль можно довести до абсурда! А ошибка здесь в том, что ради сбережения жизни насекомых и даже простейших — то есть существ наименьшей ценности — человек ставится в условия, при которых и его социальный, и его технический прогресс делаются невозможными. Отбрасываются все виды транспорта как источник гибели множества мелких существ, запрет налагается даже на сельское хозяйство, вообще на обработку почвы, так как и она влечёт за собой гибель миллиардов маленьких жизней. В современной Индии джайны занимаются по преимуществу свободными профессиями и торговлей. Но что стали бы они делать, если бы к этому воззрению примкнуло большинство человечества? Конечно, такое отношение к вещам, при котором восходящему движению человеческого рода ставится непроницаемый потолок, не может быть признано правильным.

Но что же такое паразиты и простейшие — не с материалистической, а с трансфизической точки зрения? Это существа, имеющие, как и большинство других насекомых, коллективные души, но крайне отставшие в своём пути. Собственно, тут даже не простое отставание, а активная демонизация Гагтунгром коллективных шельтов. В Нигойде эти шельты находятся в состоянии рабствования, разумны лишь отчасти, и им предстоит дорога становления, исключительная по своей медлительности и длине. Просветление им принесёт только момент перехода нашей планеты в третий эон. Теперь же паразиты, то есть существа наименьшей ценности, прозябают и жиреют за счёт существ высшей сравнительно ценности: животных и человека. Поэтому мы вправе их истребить, ибо другого выхода на данном этапе нет.

Хищники существуют за счёт смертей существ той же ценности, то есть животных, и за счёт человека, существа высшей ценности. Те виды хищников, изменить хищную природу которых мы не в состоянии, постепенно должны быть в Энрофе истреблены. Постепенно — не потому только, что иначе это неосуществимо, но и потому, что за такой период времени могут обнаружиться средства к изменению даже их природы. Безусловно, природа многих хищных видов, особенно среди высших млекопитающих, может быть совершенно изменена. Достаточно вспомнить собаку, этого бывшего волка, ныне способного обходиться без мясной пищи совсем, и это даже несмотря на то, что человек никогда не ставил себе задачи сделать собаку вегетарианцем. На полурастительную пищу собака была переведена вследствие чисто хозяйственных соображений человека, но успех этого мероприятия указывает на перспективы в этой области, едва ещё приоткрывающиеся нашему опыту. Таким образом, охота на хищников есть второй вид охоты, который на настоящем этапе человечества ещё не может быть осужден. Необходим только, наряду с ней, другой ряд мероприятий: о них я скажу ниже.

Но что подлежит безоговорочному упразднению, даже строгому запрету, так это охота-спорт. Превосходно отдаю себе отчёт в том, какой вопль поднимут любители избиения косуль и куропаток, если требование, высказанное здесь, получит распространение в обществе и превратится из утопических мечтаний отдельных чудаков в настоятельный призыв всей передовой части человечества. Доводы нетрудно предсказать наперёд. Будут привлечены на помощь все аргументы, какие только способен измыслить изворачивающийся ум, когда он мобилизуется на подмогу ущемлённому инстинкту. Закричат, например, о пользе охоты, закаляющей наш организм (как будто его нельзя закалять другими способами), укрепляющей характер, волю, находчивость, мужество (как будто при охоте на дичь человек имеет дело с какой-нибудь опасностью). Посыплются уверения, что охота, в сущности, только предлог, только средство, истинная цель которого — наслаждение природой: как будто ею нельзя наслаждаться без дополнительного удовольствия — зрелища зайца, настигаемого псом. Будут сооружаться блестящие психологические построения a la Кнут Гамсун в доказательство того, что охотничье чувство есть нечто неотъемлемо присущее человеку и что прелесть охоты именно в том, что удовлетворение этого чувства соединяется с ощущением «себя в природе»: дескать, не глазами праздношатающегося горожанина, не «извне» я на неё смотрю, а я сам — природа, поелику прячусь за деревом и подкарауливаю. Но сколько бы ты ни воображал себя, голубчик, частью природы, все твои ощущения не стоят одного взгляда угасающих глаз подстреленного тобой гуся. И все эти увертки лукавствующего ума опровергаются одной короткой фразой Тургенева. Сам страстный охотник, он был честен и с читателем, и с самим собой; он понял и высказал твёрдо и ясно, что охота не находится с любовью к природе ни в какой связи. Вот эта фраза:

«Природой на охоте я любоваться не могу — всё это вздор: ею любуешься, когда лежишь или присядешь отдохнуть после охоты. Охота — страсть, и я, кроме какой-нибудь куропатки, которая сидит под кустом, ничего не вижу и не могу видеть. Тот не охотник, кто ходит в дичные места любоваться природой» (Д. Садовников. Встречи. О Тургеневе).

Сказано открыто и ясно. Зачем же другие морочат себя и окружающих, оправдывая охоту любовью к природе?

Ах, знаю, знаю этот тип: храбрость, честность, прямота, зоркий глаз, широкие плечи, обветренное лицо, обстоятельная речь, иногда солёная шутка — ну чем не образец человека-мужчины? И уважают его кругом, и сам себя он уважает — за крепость нервов (она кажется ему силой духа), за трезвый взгляд на вещи (он принимает это за разум), за объём бицепсов (это представляется ему достойным «царя природы»), за орлий, как ему кажется, взор. А изучишь попристальней, заглянешь за этот импозантный фасад — а там только клубок из всех разновидностей эгоизма. Он мужествен и храбр — потому что он физически крепкий самец и потому, что трусить не позволяет ему влюблённость в собственное великолепие. Он прям и честен — потому что сознание этих достоинств позволяет ему разумно обосновывать собственное поклонение себе. А что глаза его, видевшие столько содроганий убитых им существ, остались ясны и чисты, яко небеса — так это не к украшению его, а к позору.

О, этот тип найдёшь вовсе не среди обитателей тайги или пампасов. Ему только хочется походить на подлинных таёжников, ему хочется, чтобы все поражались, как это он сумел так гармонически соединить в себе высококультурного европейца с гордым сыном природы. А правда в том, что это — продукт городской цивилизации, рассудочный, себялюбивый, жестокий и чувственный, как она, но одной половиной своего существа атавистически оттягиваемый назад, на давно минованные стадии культуры. Таких встретишь больше, чем захочешь, и среди физиков, и среди биологов, и среди журналистов, и среди хозяйственников и администраторов, и среди художников, и даже среди академиков. В мировой литературе есть мощное течение, созданное такими людьми или теми, кто примыкал к этому типу некоторыми существенными чертами натуры. Оно плещет в романах Гамсуна, врывается в рассказы Лондона, клокочет уже безо всякого удержу в стихах и повестях Киплинга, отравляет ядовитой струйкой настоящую любовь к природе в прелестных очерках Пришвина. Оправдание жестокости как якобы неизбежного закона жизни, культ зоологического эгоизма, идеал сильного хищника, бессердечие к живому, прикрытое романтикой приключений и путешествий и подслащённое поэтическими описаниями картин природы, — давно пора бы назвать всё это собственными именами!

Нет права, у нас нет абсолютно никакого права покупать наши удовольствия ценою страданий и смерти живых существ. Если не умеешь иными путями ощущать себя частью природы — и не ощущай. Лучше оставаться совсем «вне природы», чем быть среди неё извергом. Потому что, входя в природу с ружьём и сея вокруг себя смерть ради собственного развлечения, становишься жалким игралищем того, кто изобрёл смерть, изобрёл закон взаимопожирания и кто жиреет и разбухает на страданиях живых существ.

И ещё будут говорить: «Ха! что — звери: люди гибнут миллионами в наш век — и от войн, и от голода, и от политических репрессий, — нашёл, дескать, время, рыдать по поводу белок и рябчиков!» — Да, нашёл. И никак не могу понять, какое отношение имеют мировые войны, репрессии и прочие человеческие безобразия к вопросу о животных? Почему животные должны погибать ради забавы лишённых сердца бездельников, пока человечество утрясёт, наконец, свои социальные дела и займётся на досуге смягчением нравов? Какая связь одного с другим? Разве только та, что, пока человечество терзает само себя войнами и тираниями, общественная совесть будет слишком оглушённой, пришибленной и суженной для того, чтобы чувствовать всю гнусность охоты и рыбной ловли.

Да, и рыбной ловли. Той самой рыбной ловли, которой мы так любим предаваться на поэтическом фоне летних зорь и закатов, умиляясь и отдыхая душой среди окружающей идиллии, а пальцами ухватывая извивающегося червяка, прокалывая его тельце крючком и в ребяческом недомыслии не понимая, что он испытывает теперь то же, что испытывали бы мы, если бы чудовище величиной с гору ухватило нас за ногу, проткнуло наш живот железным бревном и бросило в море, навстречу подплывающей акуле.

«Хорошо, — скажут, — но ведь ловить рыбу можно и не на червяка, — на хлеб, на блесну и т. п.» — Да, можно. И для пойманной рыбы, безусловно, великим утешением послужит мысль, что она гибнет, одураченная не червяком, а блестящей жестянкой.

Находятся ещё и такие осколки далёкого прошлого, которые продолжают верить всерьёз, будто рыба или рак не могут испытывать страдания, потому что у них, мол, холодная кровь. Действительно, во времена оны, человечество, не имея понятия о физиологии животных, воображало, что чувствительность есть функция температуры крови. Между прочим, вследствие именно этого заблуждения рыба была семитическими религиями включена в список постных блюд и ею не брезговали лакомиться даже праведники. Боже упаси их осуждать: религиозный опыт души, как велик и высок он ни был бы, не покрывает опыта науки (как и наоборот); наука же тогда находилась в детском возрасте, и никто, даже праведники, не ответственны за мысль, будто холоднокровные животные не испытывают боли. Но ведь теперь-то мы знаем, что это чушь. Теперь-то ведь понимаем, что рыба, болтающаяся на крючке или извивающаяся на песке, корчится от боли, а не от чего другого! Ну, так как же? Белые ризы поэтического созерцания, которыми мы облекаемся в буколические часы сидения с удочкой — не забрызгиваются ли они до омерзения кровью, слизью, внутренностями живых существ, тех самых, которые резвились в прозрачной воде и могли бы жить и дальше, если бы не наша, с позволения сказать, любовь к природе?

Встречаются ещё рассуждения такого рода: в животном мире всё основано на взаимопожирании, с какой же стати человеку быть исключением? — Что среди животных на взаимопожирании основано всё — это ложь. Или мало животных, питающихся растительной пищей? Или не вырвали Провиденциальные силы из лап Гагтунгра сотни видов животных хотя бы в этом одном отношении? Разве мало среди природы совершенно безобидных существ, даже физически не приспособленных к мясной пище? Главное же — как под человеческим черепом смеет вообще шевелиться мысль, будто нравы животных могут нам служить образцом поведения? А если наших охотников восхищает «мужественность» в поведении хищников (кстати, это не столько «мужественность», сколько просто уверенность в своей физической силе и безнаказанности), то почему же не подражать этому хищнику, например волку, и в другом — ну, скажем, в растерзывании раненого или ослабевшего члена собственной стаи? Да и на каком основании останавливаться в своём подражательстве именно на хищных млекопитающих? Почему бы не взять за образец ещё более разительные обычаи — например, те, что царят у пауков: ведь там самец пожирается самкой сразу после оплодотворения? Думаю, что эта блестящая идея не приходит в голову нашим апологетам «звериного начала» лишь потому, что они, как правило, принадлежат к мужской половине человеческою рода. Если бы у пауков самку пожирал бы после родов самец, уж нашлись бы, вероятно, среди нас адепты столь мужественного образа действия.

Но при всей своей уродливости, охотничий спорт не приносит теперь столько зла, сколько другой его источник, открывшийся, увы, лишь недавно, с развитием науки и просвещения.

Беру «Практическое руководство для учителей средней школы», принадлежащее перу некоего Я. А. Цингера и выпущенное Учпедгизом в 1947 году под заглавием «Простейшие». Раскрываю на стр. 60 и читаю наставление о том, как на уроке естествознания следует ставить опыт по извлечению паразитов грегарин из кишечника мучного червя: «Червя вскрывают со спинной стороны и выделяют участок кишечника. Можно и просто отрезать у червя голову и задний участок и затем пинцетом вытащить кишечник сзади… Содержимое кишечника выдавливают на предметное стекло и, смочив водой, рассматривают при малом увеличении».

А что, рвоты у зрителей при этом не случается? уже привыкли? уже научились, с помощью педагога, подавлять в себе ужас и отвращение? уже умеют называть сентиментальностью естественную жалость? Пожалуй, даже «девчонкой» назовут мальчика, у которого при этом дрогнут руки или в глазах появятся боль, гадливость и стыд.

Переворачиваю две страницы. «Лягушку усыпляют эфиром… Можно и проще: взяв лягушку за задние ноги и держа брюшком кверху, сильно и быстро ударяют головой о выступ стола. Затем лягушку вскрывают с брюшной стороны…»

Может быть, действительно, таким способом дети получают наглядное представление о паразитах в кишечнике лягушки: представление, конечно, насущно необходимое каждому, без него невозможно жить. Но не менее наглядно демонстрирует педагог, любитель действий «попроще», также и человеческую гнусность.

Я ещё не затрагиваю принципиального вопроса о том, могут ли естественные науки обходиться без опытов на «живом материале». Но даже если бы эти опыты были печальной необходимостью, где же аргументы в пользу того, чтобы к ним приучать всех детей школьного возраста? Из этих детей не более 20 % изберут какую-либо естественнонаучную или медицинскую специальность. Ради чего же глушить элементарное чувство жалости, калечить самые основы совести у остальных 80 %? Ради какого ещё выдуманного «блага человечества» уничтожать лишние десятки и сотни тысяч подопытных животных? Для чего и зачем, по какому, наконец, праву уроки естествознания в школе превращать в уроки убийства и мучительства бессловесных? Как будто нельзя заменить эту кровавую кухню диапозитивами, моделями, муляжами! А если идти по старой дороге, то ведь сказав А, надо говорить и Б. Коли принять к руководству наглядный метод обучения, то почему бы учителю истории, рассказывающему об инквизиции, не устроить поучительную инсценировку, чтобы доходчиво растолковать ребятам, как применялись испанские сапоги, гаррота, дыба и прочие достижения науки и техники того времени?

А теперь ещё несколько слов о «живом материале» вообще. Кстати, естественники так привыкли к своей терминологии, что уже не замечают, конечно, какое моральное убожество, какое одеревенение совести слышится в этом противоестественном тупоутилитарном словосочетании: «живой — материал». — Так вот: о живом материале в научных лабораториях, вообще об этой методике в естественных науках. Сделанного не воротишь, умерщвлённых не воскресишь, и дискутировать о том, могла ли бы наука в предыдущие эпохи двигаться вперёд без этого — дело праздное. Но может ли она это теперь? Инстинкт экономии усилий виновен в том, что на эту методику, прямей и дешевле ведущую к цели, обратились взоры всех естественников. Став узаконенной, она кажется теперь многим единственной и незаменимой. Вздор! Лень тратить силы и время на разработку другой методики, да ещё государственная и общественная скупость — и ничего больше. Лень и скупость вообще качества малопочтенные, а когда они оказываются повинны в таких горах жертв — как по достоинству оценить их?.. Конечно, изыскание новой методики в одиночку — дело несбыточное. Тысячи молодых врачей, педагогов, научных работников, вступая на свой профессиональный путь, испытывают естественное отвращение к тем научным приёмам, которые связаны с мучительством и умерщвлением живых существ. Но дело обстоит так, что перед каждым таким работником встаёт дилемма: либо заглушить в себе сострадание рассуждениями о благе человечества, либо покинуть дорогу естественника совсем, ибо другой методики не существует. Понятно, что подавляющее большинство избирают первое и постепенно втягиваются в практикование этих бесчеловечных приёмов. Изыскание новой методики реально возможно только как результат длительных усилий большого коллектива — союза работников в различных отраслях естественных наук, посвятившего себя этой цели. А подобное предприятие может быть осуществлено лишь в том случае, если его будет финансировать экономически сильная инстанция, общественная или государственная.

Но и жертвы нашей «любви к природе», и жертвы нашей «жажды знания» — всё это лишь холмики, бугорки рядом с Монбланами, с Эверестами рыбьих трупов, вытаскиваемых на промыслах, и трупов коров и свиней, громоздимых на бойнях, — короче говоря, трупов, покупаемых нами в магазинах и поглощаемых за культурно сервированным столом. И ещё хуже того: утилитаризм технического прогресса достиг, наконец, вершин, на которых выяснилось, что экономичнее делать крабовые, например, консервы, не умерщвляя крабов, а с каждого из них сдирая панцирь заживо, отсекая клешни и полуживые останки выбрасывая назад, в море, на съедение кому попало. Хорошо бы изобретателю такой крабоконсервной машины дать отдохнуть несколько лет в одиночной камере: пусть на досуге поразмыслит над вопросом — человек ли он вообще. А ещё отрадней было бы, если б по другую сторону стены, в соседней камере отдохнул от забот об интересах казны тот премудрый хозяйственник, чьей рачительностью эти пытки для крабов и раков были внедрены в нашу промышленность.

Но — хорошо, пусть безобразия подобного рода — крайности и скоро будут изжиты. А как же быть с мясом и рыбой как продуктами массового питания? как с производством кож? как с выделкой мехов? Если всё это даже не очень морально, разве это не необходимость?

Действительно, элемент необходимости здесь ещё налицо, но, по правде говоря, его уже гораздо меньше, чем думают. Можно сказать, что научный и социальный прогресс приближается, слава Богу, к такой ступени, когда от этой необходимости останется лишь тягостное воспоминание.

В самом деле: прикладная химия с каждым годом усовершенствует заменители кож; искусственные меха становятся дешевле и доступнее естественных и если ещё уступают им в качестве, то со временем будет восполнен и этот пробел. Следовательно, создаются предпосылки к тому, чтобы употребление животных тканей в промышленности могло быть запрещено. Самый же трудный, действительно трудный вопрос — проблема рыбо-мясной пищи, которую многие считают необходимой для нашего организма.

Но, собственно, почему же необходимой? Необходимы не мясо и рыба как таковые, а определённое количество углеводов и белков. Необходимо определённое количество калорий. Эти количества могут быть введены в наш организм и через другие виды пищи: блюда молочные, мучные, фруктовые, овощные. Притворяться, будто нам неизвестно, что на свете существуют миллионы вегетарианцев, и притом существуют совершенно благополучно, — приём несерьёзный, чтобы не сказать резче. Всем нам отлично известно даже то, что на свете вот уже тысячи лет существует многомиллионный народ, почти не употребляющий мяса, — факт, неприятный, конечно, для нашей совести, но неоспоримый. Правда, в условиях северного климата для компенсации мясных и рыбных блюд потребуется больше других питательных веществ, чем в тропической Индии. Правда и то, что компенсация эта пока обходится дороже и, следовательно, не всем доступна. Вопрос, таким образом, в повышении общего материального уровня жизни. Но ведь то, что благосостояние человечества растёт в прогрессии, стало трюизмом. И время, когда компенсация эта станет общедоступна, — не за горами.

Вырисовывается, следовательно, некоторая программа, цепь хронологически последовательных мероприятий, которые после прихода к власти Розы Мира станут реально осуществимыми.

Первая группа — мероприятия, проводимые без промедления:

1. Запрет мучительных для животного способов его умерщвления — в промышленности и где бы то ни было.

2. Запрет опытов на «живом материале» в школах и где бы то ни было, кроме специальных научных учреждений.

3. Полный запрет опытов над животными без их усыпления или обезболивания.

4. Создание и финансирование мощных научных коллективов для изыскания и разработки новой экспериментальной методики в естественных науках.

5. Ограничение охоты как спорта и рыбной ловли, как развлечения задачею борьбы с хищниками.

6. Такая перестройка воспитательной системы, которая способствовала бы развитию в детях дошкольного и школьного возраста любви к животным, любви бескорыстной, обусловленной не сознанием полезности данного вида, а органической потребностью любить и помогать всему слабому и отсталому.

7. Широкая пропаганда нового отношения к животным.

Но суть этого отношения состоит ещё не в том, чтобы уберечь животных от мучительства и убийства человеком.

Это только негативная его сторона, и ничего нового тут нет. Позитивная же его сторона, действительно новая, заключается в том, чтобы оказать животному царству активную помощь в деле его совершенствования, в сокращении путей и сроков этого совершенствования. Что это значит?

Это значит: установление «мира» между человеком и всеми животными, исключая хищников; изыскание средств к перевоспитанию некоторых хищных видов; отказ от использования каких-либо животных для нужд охраны; искусственное убыстрение умственного и духовного развития некоторых высших видов животного царства.

На развитие зоопсихологии придётся бросить немалые средства. Ничего! Никакие средства, даже в тысячу раз большие, не окупят зла, принесённого нами звериному царству на протяжении тысячелетий. Возникнет новый отдел знания — зоогогика, то есть педагогика животных. В итоге тщательного изучения будут выделены такие виды хищников, которые, подобно собаке и кошке, могут быть перевоспитаны. Ведь я напоминал уже о том, что на наших глазах бывший волк стал способен к усвоению растительной пищи, и это даже несмотря на то, что человек не заглушал, а, напротив, развивал в нём кровожадный инстинкт в интересах охотничьей и сторожевой службы. Если бы не это, какую весёлость, кротость, доброту наблюдали бы мы теперь в собаке в придачу к её преданности, отваге и уму! И какие могут быть сомнения в том, что подобная работа над многими хищными видами, работа людей, вооружённых знанием психологии и физиологии животных, педагогики, а главное — силой любви, сможет перевоспитать, физически и умственно усовершенствовать, смягчить, преобразить их?

Уже теперь собака в состоянии запомнить до двухсот слов. И запомнить не механически, как попугай, но вполне отдавая себе отчёт в их смысле. Это существо воистину колоссальных возможностей. Её развитие достигло того рубежа, когда вид совершает стремительный рывок вперёд. От нас самих зависит, чтобы этот коренной сдвиг произошёл на наших глазах, чтобы неприспособленность некоторых органов собаки не затормозила его на столетия. Появление речи у собаки тормозится не общим её интеллектуальным уровнем, а чисто механическим препятствием в виде неблагоприятной структуры органов, для речи необходимых. Общее её развитие тормозится ещё одним препятствием: отсутствием у неё хватательных конечностей, вернее — неприспособленностью её лап к тем функциям, которые у нас выполняют руки. Разовьётся ещё одна отрасль физиологии животных: наука о средствах биохимического воздействия на зародыш в направлении таких структурных его изменений, которые необходимы для ускоренного развития органа речи и для превращения передних лап в руки. Овладение же речью, хотя бы в объёме нескольких десятков слов, обратно воздействует на темп общего умственного развития, и через сотню лет люди будут иметь поразительного друга, сократившего, благодаря их помощи, предназначавшийся ему путь до расстояния в несколько генераций вместо сотен тысяч лет.

Следующими кандидатами на путь ускоренного развития будут, вероятно, кошка, слон, медведь, может быть, некоторые виды грызунов. Лошадь, в умственном отношении продвинувшаяся весьма далеко, а в этическом имеющая несомненные преимущества перед кошкой и даже собакой, обладает, к сожалению, свойством, мешающим её скорому вступлению на этот путь: копытностью. То же самое относится к оленю и буйволу. У слона, обладающего изумительным хватательным органом, имеется другое тормозящее свойство: его размеры, требующие громадного количества пищи. Возможно, впрочем, что наука найдёт способы уменьшения его размеров и этим устранит основное препятствие к его стремительному умственному развитию. Можно полагать, что необыкновенное обаяние слона не убавится, если он, обладая даром речи, размерами не будет превышать нынешнего слонёнка.

Итак, по прошествии некоторого периода Роза Мира сможет осуществить вторую группу мероприятий:

1. Запрет убийства животных для каких бы то ни было промышленных или научно-исследовательских целей.

2. Резкое ограничение их убоя в целях питания.

3. Выделение обширных заповедников во всех странах для жизни в привычных условиях тех животных, которые ещё не приручены.

4. Свободное существование — и среди природы, и в населённых пунктах — давно одомашненных и новых прирученных видов.

5. Планирование работы зоопедагогических учреждений во всемирном масштабе, перевод этого труда на высшую ступень, изучение проблем, связанных с обогащением высших животных даром речи.

6. Особо внимательное изучение проблем, связанных с искусственным ослаблением в животных хищного начала.

Так будет возрастать этот творческий труд совершенствования зверей — труд бескорыстный, вдохновляемый не нашими узкими материальными интересами, а чувством вины и чувством любви. Возрастающей любви, слишком широкой, чтобы замкнуться в рамках человечества. Любви, которая сумеет разрешить проблемы, кажущиеся неразрешимыми теперь; например: где же разместятся все эти животные, если человек прекратит их массовое убийство? Не повторится ли во всемирном масштабе то, что случилось с кроликами в Австралии, где они, размножаясь в непомерных количествах, превратились в бич сельского хозяйства? Но эти опасения похожи на мальтузианство, перенесённое в мир животных. Сейчас нельзя, конечно, предугадать тех мер, какие найдут и осуществят в этом направлении наши потомки. Наихудшим представляется установление определённой квоты: превышение её будет вынуждать общество конца XXI столетия прибегать к искусственному ограничению рождаемости животных. Однако не лишено вероятия, что этот вопрос будет разрешён иначе — путём, который на современном уровне естественных наук, техники, экономики и этики предвосхитить невозможно. Но даже в случае установления квоты, всё же это будет неизмеримо меньшим злом, чем совершающееся поныне. Сумма страданий, приносимых человеком, уменьшится колоссально, а ведь именно в этом и состоит задача.

Соответственно увеличится сумма приносимого добра, выражаясь по-индусски — прэм сагар, океан любви. Лев, возлежащий рядом с овцой или ведомый ребёнком — отнюдь не утопия. Это будет. Это — провидение великих пророков, знавших сердце человечества. Не в вольерах, даже не в заповедниках, а просто в наших городах, парках, рощах, лугах, не страшась человека, а ласкаясь к нему и с ним играя, работая с ним вместе над совершенствованием природной и культурной среды и над развитием своего собственного существа, будут обитать потомки современных зайцев и тапиров, леопардов и белок, медведей и воронов, жирафов и ящериц. Изобилие средств к жизни уже в следующем столетии достигнет размеров, кажущихся почти невероятными, и питание этих милых, мирных, ласковых и высокоразумных существ не будет составлять никакой проблемы. И придут поколения, которые будут с содроганием узнавать из книг, что не так ещё давно человек не только питался трупами умерщвляемых им животных, но и находил удовольствие в подлом их подкарауливании и хладнокровном убийстве.