Продолжение публикации переписки Дмитрия Ахтырского и Фёдора Синельникова. 

Читать первую часть

 

Дмитрий Ахтырский:

Теперь — несколько характерных ремарок о деятельности Трубецкого.

Лингвист с мировым именем, предложивший идею «языкового союза», возникающего в результате длительного совместного или соседского проживания народов с не-близкородственными языками. Но как пример для своей теории он рассматривал именно «евразийский языковой союз» — это было ему необходимо для обоснования уже совсем не узколингвистических построений. Тесные связи России с европейскими странами и трансформация русского языка в контакте с паневропейским эллинизированным и латинизированным языком научного сообщества, с английским, французским и немецким, видимо, для евразийского сознания маркированы отрицательно, и слово «союз», имеющее преимущественно положительные коннотации, оказывается малоприменимо. Кроме того, Трубецкой жил в эпоху стремительно развивающихся коммуникаций и при желании мог учесть, что в настоящую эпоху, если только не ограничить передвижение людей и информации принудительно — к чему идеократии и в теории, начиная с Платона, бывают склонны — понятие совместности и соседства становится условным, и принцип географической территории в культурном и языковом аспекте теряет свое значение. «По соседству» (то есть в пределах достаточно оперативной досягаемости) живет все население планеты, осваивающее новейшие способы коммуникации. А евразийцы, как я уже отмечал, отнюдь не были врагами технологии и желали ее полноценно использовать. Другое дело, что процесс освоения технологий транспорта и связи можно попытаться контролировать — о чем тоже речь уже шла — и наделить правами полноценно пользоваться новейшими средствами коммуникации только элиту, как это имеет место в Северной Корее.

Очень характерный штрих. Книга, названная некоторыми «катехизисом евразийства», «Европа и человечество» (1920) была переведена на немецкий язык и издана. И предисловие к немецкому изданию Трубецкой предлагал написать не кому иному, как Шпенглеру, из чего можно сделать вывод о прямой преемственности или, во всяком случае, родственности их идей в представлении самого Трубецкого. Показательно также и то, что согласия Шпенглера Трубецкой не получил. И еще раз мы можем вспомнить о тайной, а часто и явной германофилии российских антизападников. Сам факт публикации книги Трубецкого на немецком языке и попытка связать произведение с именем Шпенглера представляет собой философический оксюморон. Его не раз отмечали и исследователи творчества Шпенглера. Утверждая тезис о гештальт-непроницаемости замкнутых на себя культур друг для друга, носитель фаустовской культуры Шпенглер берется описывать культуру античности и культуру «пещеры» (куда «попали» православная и исламская культурные зоны). Таким образом, единственным исключением из собственной теории становится сам ее автор. Причем автор этот не стремится быть пионером, прорывающим замкнутость. Он — терминатор-охранитель, мифический «страж порога», запечатывающий двери, концептуально запрещающий вход/выход, утверждая его принципиальную невозможность, сродни Канту с его «вещью-в-себе» и Лягушонку из «Алисы в стране чудес». И тем забавнее интенции Трубецкого, обращающегося к такому проповеднику культурного затворничества с просьбой о сотрудничестве, хотя, согласно теории Стража Порога, люди разных традиций понять друг друга не способны. Интересно было бы узнать мотивы отказа Шпенглера. Но — хотя и парадоксально, но в этой парадоксальности и закономерно — можно представить себе формирование некоего интернационала посвященных стражей порогов, находящихся в понимающей коммуникации, союз одиночек, препятствующих формированию общечеловеческой культуры, оставляя все общечеловеческое только для себя и себе подобных.

Теперь рассмотрим отношение евразийцев к WWI. Это смесь ужаса, обиды и торжества. И недаром Трубецкой, чьи идеи, по его собственным словам, сложились еще до того, как истекло первое десятилетие ХХ века, опубликовал их уже после окончания войны, ибо сложился психологический климат, более удобоваримый для восприятия его идей, опять-таки, согласно его собственным словам: «Если же теперь я все-таки решаюсь выступить печатно, то это потому, что за последнее время я, среди своих собеседников, все чаще и чаще встречаю не только понимание, но и согласие с моими основными положениями. Оказывается, что многие уже пришли к тем же выводам, что и я, совершенно самостоятельно. Очевидно, в мышлении многих образованных людей произошел некоторый сдвиг. Великая война, а особенно последовавший за нею «мир», который и до сих пор приходится писать в кавычках, поколебали веру в «цивилизованное человечество» и раскрыли глаза многим» (ЕиЧ, 1-й абзац).

Таким образом, хотя автор этих слов и не произносит, WWI имела — несмотря на все ее ужасы и не менее ужасные последствия, причем в первую очередь, по видимости, для России — позитивное и даже провиденциальное значение, так как вряд ли менее радикальные потрясения могли разоблачить европоцентристские иллюзии. Европа устояла в войне и сохранила свою культуру? Тем хуже для нее и тем лучше для России, свою отравленную западничеством псевдокультуру утратившей. «С жутким тупосердечием и хладнокровиемъ пережила Европа эту войну. Нужно было много лет искажать и приспособлять всю культуру, чтобы она выдержала подобное испытание и не взорвалась. Европейская культура — выдержала, показав свою эластичность, умение отодвигать вглубь проблемы… духа. Все духовное на время послушно отступило назад и оделось в защитный цвет нейтралитета или молчания. Однако подобное предательство пройти даром не могло. Удержавшись с внешней стороны, европейская культура неминуемо начинает разлагаться изнутри. Ни в нее, ни у ней веры больше нет» (Сувч. «Вечный устой»).

Евразийцы войне ужасаются, но обвиняют в ней прежде всего Европу, и ее «эластичность» (хотя в других случаях Европа критикуется за жесткость и косность — но в немилом не мило все, враг является носителем всех пороков, даже и взаимоисключающих, что придает обличению непередаваемый НЛП-шарм), позволившая ей выжить, рассматривается как подлость, предательство духа, обрекающая на стратегическое поражение.

«Культура представляется нам в постоянном движении и непрестанном обновлении. Она не медлит сверх срока в той или иной конкретно-исторической своей оседлости. Она не исчерпывается до конца теми или иными конкретными достижениями, не укладывается сполна в предначертанные рамки измышленных формул. Мы не верим, чтобы существовали народы, предназначенные навеки быть избранными носителями культуры; мы отрицаем возможность «последних слов» и окончательных синтезов. История не есть для нас уверенное восхождение к некой доисторически предначертанной абсолютной цели, но свободная и творческая импровизация, каждый момент которой исполнен не какого-либо задуманного в общем плане, но своего значения…» (Т., предисловие к ИкВ). Эта перманентно трансформирующаяся культура, чей динамизм восхищает, только пока не заходит речь о самой динамичной культуре, чей динамизм назван Сувчинским эфемеризующим, а Савицким (видящем в Европе, напротив, окостенение) игнорировался вовсе, несет в себе тот самый диалектический момент, согласно которому путь к полной свободе лежит через тотальную диктатуру, а к счастью — через войну. Катастрофа может быть очищающей, но лишь для того, кто все свое мирское достояние в ней потерял. В этой диалектике есть своя прекрасная логика, но прекрасна она только в том случае, если речь идет именно об очищении, но не о грядущем мирском же апофеозе, который в своих визиях созерцают завороженные идеей имперского строительства евразийцы (опять-таки следует упомянуть белую евразийскую ворону, имеющую, как профессор Мессенджер в «Солярисе», свое особое, но не повлекшее последствий для формирования мейнстрима евразийского движения мнение, — Флоровского).

Европа умудрилась сохранить свою материальную и институциональную цивилизацию? Тем хуже для нее, она утратила дух, без которого аннигилируется материя и деконструируются институты. Россия же хотя и утратила материю, но сохранила дух, прозреваемый евразийцами в самих кощунствах по отношению к почитаемому ими мистикогенерирующему быту. И этот неопределимый, но евразийским сердцем ощущаемый дух оказывается гарантом материальной и институциональной регенерации России как нового флагмана мировой политики, экономики и вполне осязаемой культуры — остается только ждать вождя и его идеологии, нового торжествующего властного машиаха взамен большевистского псевдомессианского суррогата. Недаром Трубецкой задумывал ЕиЧ только как первую часть трилогии под общим названием «Оправдание национализма», а первая часть должна была носить имя «Об эгоцентризме». Ибо главный порок большевистского мессианизма для евразийцев — не его примат силы, а его интернационализм, поскольку универсальный синтез для евразийцев есть вредная утопия, придуманная европоцентристским умом для подавления иных потенциальных центров силы (сходным образом постхристианские неоязычники оценивают христианство как экспортную еврейскую идеологию «для продажи вне страны-производителя», только из соображений пиара позиционируемую как конфронтационную по отношению к самому производителю).

 


 

Федор Синельников:

Дмитрий Ахтырский: Одна из возможных реализаций антивестернизационной стратегии — контролируемо развить у себя западные модели, не дав необратимо трансформироваться социуму, стать конкурентоспособным на арене силового противоборства, разложить Запад изнутри, объединить человечество на своих принципах и вернуть его на желаемый, даже и на дотехнологический уровень.

В данном случае предполагается высочайший уровень самоконтроля и саморефлексии общества (столь свойственный дисциплинированному и аккуратному русскому народу). Общество должно быть способно четко различить, где проходит крайняя граница между допустимым вмещением «чужого» западного и сбережением «своего», которое и является ядром грядущего переворота и не должно быть утрачено.

Какая цивилизация на сегодняшний (да и на завтрашний) день может продемонстрировать такой уровень саморефлексии? Может быть, Мусульманская? или Африканская?

Но даже если эта рефлексия вдруг в ком-то и обнаружится, возникает масса вопросов.

1) Есть ли у незападных цивилизаций те принципы, на которых может быть объединено человечество? Не окажется ли опять, что они представляют собой явления не своей метакультуры, а побочный и девиантный результат взаимодействия с Западом? Как, например, российский или китайский коммунизм, пригодные для авторитарной модернизации при резком (в течение нескольких десятилетий) переходе от аграрно-индустриальной к постиндустриальной экономике.

Китай после коммунизма перейдет к относительно демократической системе. В этих условиях даже если он достигнет экономического, военного и политического глобального доминирования, в социально-политическом плане он будет оставаться западной страной, как современные Япония или Тайвань.

2) Социально-политические модели Северо-Западной (германо-христианской) метакультуры обладают универсальными потенциями. Обладают ли в принципе альтернативными моделями такого масштаба другие метакультуры?

3) Эйдосы культурно-исторических типов не являются неподвижными. В ходе взаимодействия с «инородными» западными элементами трансформируется и само это «свое». Причем это может вести не к конфронтации с Западом и намерению в будущем отвергнуть его путь развития. Это может привести к тому, что западная социально-политическая модель (представительская демократия, секулярность, гражданское общество, независимые от государства СМИ, свободный рынок в сочетании с социально ориентированным государством) будет приниматься как универсалия, а «свое» будет оставаться в пространстве культуры. «Свое», обогащаясь благодаря западной социально-политической модели, не перестает быть «своим», но при этом утрачивает/не обретает избыточный политический мессианский пафос.

 


 

Дмитрий Ахтырский:

«…Культура не есть «надстройка» над экономической базой», — говорит в предисловии к ИкВ Трубецкой. Культура не является эпифеноменом экономических отношений. Но и экономика не является эпифеноменом культуры, она есть нечто внекультурное, фактически биологическое, имеющее чисто внешние культурные маркеры, средство, никоим образом не влияющее на цели. Таким образом, будучи выброшенной из пределов того, что называется словом «культура», экономический аспект деятельности человечества, имеющий вроде бы прямое отношение к формированию духоносного быта, исключается из евразийского синтеза. Евразийская реальность, вопреки их постулированию целостности, распадается на идеологию, быт, экономические механизмы, государственную власть, особую недекларируемую культуру элиты стражей порога.

 


 

Федор Синельников:

Д. А. …евразийцы…

Хоть имя дико…

Примечательно, что у этих очередных русских патриотов в самом этом понятии размывается имя России (сразу вспомнился опрос на ТВ, где «имя России» оказалось «Сталин»). Бессознательно они чувствовали недостаточность и несамодостаточность России — и как явления, и как названия. Был необходим более широкий контекст.

Выбор именно «евразийства» как понятия весьма интересен. С одной стороны, в этом названии, если учитывать скрытую политическую претензию его авторов, заявлены более широкие границы «Большой России» (назовем ее так, не «великой» же, в самом деле), чем те, о которых грезили в своих девятых снах Данилевский или Тютчев. С другой стороны, «евразийство» — это явный регресс по сравнению с планетарными претензиями русского большевизма (кстати, надо заметить, что при Сталине границы советской политической сферы приближались к границам именно Евразии).

Евразийство — это идеология, готовившаяся ее авторами для постбольшевистской России. Но авторы не понимали, что постбольшевистская Россия — это государство, которое перешло/перейдет со стадии возрастания (на которой она находилась при Ленине и Сталине) на стадию необратимого упадка. Отказ от глобальных политических претензий — это следствие слабости Советской империи. Евразийцы же наивно полагали, что их идеология обеспечит политический расцвет России.

Кажется вполне закономерно, что около- и неоевразийские концепции (Л. Гумилева, Дугина) стали возникать в послесталинский период и уже после падения коммунизма в России и распада СССР.

Суверенной демократии и энергетической сверхдержаве интересно периодически поиграться с неоевразийскими концептами. Кремлевские идеологи встречаются с Дугиным, Гумилеву ставят памятник в Казани… Это все довольно забавно. Особенно если учесть, что и тот огромный огрызок, который остался (пока) от «Большой России», готов распасться на множество маленьких околокавказских и туранских евразий — Чечню, Калмыкию, Татарию, Башкортостан, Тыву, Якутию-Саха.

Д. А. Иногда германофилия была явной, как у ранних славянофилов, штудировавших Шеллинга и Гегеля [...]

Д. А. И предисловие к немецкому изданию Трубецкой предлагал написать не кому иному, как Шпенглеру, из чего можно сделать вывод о прямой преемственности или, во всяком случае, родственности их идей в представлении самого Трубецкого. Показательно также и то, что согласия Шпенглера Трубецкой не получил.

Значительная часть русских историософов вторична, провинциальна по отношению к Западу и прежде всего к Германии. Славянофилы вторичны по отношению к немецким романтикам, Уваров — по отношению к Шлегелю, Данилевский — Рюккерту. При этом чем вторичнее мыслитель, тем на большую оригинальность мысли он претендует. И тем резче противопоставляет грядущую процветающую во всех отношениях Россию гниющему во всех отношениях современному ему Западу.

Российские (как и все прочие) критики Запада часто уподобляются библейскому Хаму, зло и торжествующе смеющемуся над наготой своего отца. Пикантность ситуации в том, что объект этих атак респектабельно одет, абсолютно трезв (что в условиях российской специфики вызывает еще большее возмущение) и, самое главное, не признает вздорного балагура за своего сына, часто он его даже просто не замечает.

Поразительно стремление русских выработать какие-то собственные оригинальные социально-политические формы. Русские за всю свою историю не создали в культуре ни одной формы (даже шатровые купола с матрешками — и те…), а только наполняли с разной степенью успешности уже готовые заимствованные. Но в социально-политической сфере некоторые беспокойные представители этого народа-богоносца вот уже полтора века упорно претендуют на креативность. Им бы от Москвы на сто один километр отъехать да поглядеть, как Россия живет. Так нет ведь. Лучше творчески указать всему миру, как Запад загнивает.

Д. А. …главный порок большевистского мессианизма для евразийцев — не его примат силы…

В чем основная претензия евразийцев и пр. к Европе? В том, что там демократия. Вот основная тема антизападных идеологем. В чем суть демократии? В секулярности, в принципе разделения властей, в защите меньшинств и пр. и пр. Что предлагается вместо демократии? Диктатура. Что должно легитимировать диктатуру?

Все светские диктатуры предельно лживы и внутренне противоречивы. При Сталине была самая демократическая конституция. При Гитлере до мая 1945 года действовала конституция Веймарской республики. Тоталитарные режимы национальных (в политическом смысле, т. е. не сословно-монархических) государств вынуждены легитимировать себя через формальную национальную демократию, через народный суверенитет. Т. е. сам фундаментальный принцип ненавидимого ими Запада — секулярная демократия — принимается. Он не может быть не принят. Потому что никакой иной легитимации светские диктатуры по определению придумать не могут.

И вот тут, по мере того как тирании рушатся или демонстрируют свою людоедскую сущность, на сцену выходят честные альтернативные философы, отрицающие плохой тоталитаризм и его стремление спрятаться за демократическую ширму. В доктринах таких мыслителей демократия отрицается прямо. Взамен предлагается система, при которой власть получит религиозную легитимацию и будет действовать на земле от имени Бога. Они хотят только такую власть, и они видят себя ее предтечами и идеологами.

Десакрализация власти — это действие Божьего духа в истории. Система, в которой бы произошел возврат от секулярной демократии к какой-то новой форме сакрализированной власти, стала бы не просто шагом назад в духовном развитии человечества. Она стала бы шагом, который направлен к антагонисту Бога. Шагом, который инспирируется этим антагонистом.

 


 

Дмитрий Ахтырский:

Евразийство обращается прежде всего к идее растворения России в Евразии. И видит это растворение благом. Причем азиатские элементы выделяются как высшая ценность. Главный исторический герой многих евразийцев — Чингисхан, а не Константин.

Византийская идеология — хоть «классическая», хоть «леонтьевская» — говорит о ценностях конфессиональных. О земном царстве, во главе которого стоит богоподобный монарх, а богоподобие его не на белом войлоке в степи возносится.

В общем, не надо смешивать византизм и евразийство.

Д.А. Евразийская реальность, вопреки их постулированию целостности, распадается на идеологию, быт, экономические механизмы, государственную власть, особую недекларируемую культуру элиты стражей порога.

Евразийцы оказываются, вопреки заявляемому ими органицизму, эклектиками-конструктивистами, модернистами (в художественном смысле этого слова  идеология же их связана с модерном, но ее точнее назвать контрмодернистской), пытающимися приставить к губам Никанора Ивановича нос Ивана Кузьмича.

Апологетика туранского кочевого прошлого, полагают евразийцы, никак не помешает им в современности насаждать государственную православную идеологию. Прошлое разрывается у евразийцев с настоящим. Историческая же пропагандистская мифология для них существует в отрыве от прочих областей жизни. Российская империя, конечно, давала возможность существовать мусульманам и буддистам на своей территории, пусть и при многих ограничениях. Но в исторической мифологии роль кочевой степи была отрицательной, господствовали европоцентристские доктрины. И есть большие сомнения, что при замене исторического мифа, в котором воспитываются дети, на новый чаемая ими православная государственность сможет сохраниться. Проповедники идеократии воспринимали власть идеи как власть чисто внешнюю, оккупационную, механическую, не прорастающую органически, могущую быть механически составленной из разнородных кусков.

Впрочем, для захвата контроля эти недоработки не помеха и даже, напротив, могут облегчить задачу. Мы имеем дело с идеологией, а не с наукой. Хотя ее авторы, как это часто бывает с создателями идеологий, устами Трубецкого заявляют о логической последовательности доктрины: «Ведь если защищаемые мною мысли действительно ложны, то они вредны и нужно постараться опровергнуть их; а т.к. (смею надеяться) доказаны они логически, то не менее логически они должны быть и опровергнуты» (ЕиЧ). Очевидно, что основная практическая цель евразийцев — политическая власть, с помощью которой можно будет установить власть над умами. И большой беды в подобных противоречиях нет. Связность теории для евразийцев вторична по отношению к основным ценностным установкам. Мало того, по отношению к этим ценностным установкам вторична и этика практических действий. Языком Подводного можно было бы сказать, что заявляемые буддхиальные реалии евразийцев находятся в противоречии с каузальными и ментальными установками, из чего можно сделать вывод: подлинные экзистенциальные, буддхиальные ценности отличаются от заявляемых. А в буддистском дискурсе — имеет место неадекватный рассказ о собственных санскарах.

Собственно говоря, захват власти в России представляется главной тактической целью евразийцев, а мировая гегемония возглавляемого ими образования — главной стратегической целью и единственной неотменяемой ценностью.

В свете этого не так уже важно, что будет с «православной государственностью» после захвата власти. Может быть, будут приняты новые догматы и церковь реформируется. Подобные враги «революции в церкви» и адепты «нерушимости догмата и канона» могут в итоге в кратчайшие сроки обернуться реформаторами-харизматиками, проповедниками новых откровений — лишь бы разливался во всю ширь мощный народный дух, который с пафосом воспевает Сувчинский. Не так уж важно, что произойдет с другими вторичными ценностями или элементами теории. Поэтому можно не обращать внимания на, казалось бы, очевидные противоречия и нестыковки, отвечая критикам, что те не чувствуют, мол, подлинного евразийского мистического духа. Недаром сторонник ясности Флоровский покидает движение — он понял, что строгая церковность не есть для его соратников определяющая ценность, о чем он и писал в письме Трубецкому от 5.01.1923, еще только догадываясь о возможных внецерковных или даже откровенно антихристианских поворотах евразийского сюжета: «В своей статье я принужден разойтись с Вами: именно пред лицом успехов «восточничества» для меня ясна опасность Вашей точки зрения и ее узость. Для многих (ос[обенно] для немцев) «исход к Востоку» и «гибель Европы» означают (и соблазнительно означают) гибель и неудачу христианства и делания (хотя бы номинальных) христиан и искание, нового «модерного» ex Oriente lux'a. […] Утверждать равноценность культур, игнорируя, что одну из них делали пусть очень скверные и заблуждающиеся христиане, значит смущать слабых».

И всего через год тон Флоровского в переписке с тем же Трубецким (10.02.1924) меняется — он видит, что его опасения небеспочвенны: «Вспомните, как Сав[ицкий] замариновал план чисто рел[игиозного] (рел[игиозно]-культ[урного]) сборника; ловко и хитро. Меня он как-то убеждал, что надо по всей Европе организовать евраз[ийские] «тройки»… Все это перезрелая интеллигентщина. И вот почему я не могу не улыбаться, чит[ая] Вашу догадку, что о. С. Булгаков ему не симпатизирует. Ключ в другом: Сав[ицкий] видит, что в союзе с о. С[ергием Булгаковым] ему, П. Н., нельзя быть на первом месте и нельзя пестрого петуха запустить. Это гораздо более простое объяснение. Сав[ицкий] — духовно ленивец и весь уходит в позу. Ну, и пусть себе. Но это скучно. Было бы это полбеды, кабы при этом веру не подменяли «подданством идее»… Полная копия с г.г. интеллигентов. Запоздалый натурализм! И mania grandiosa! У Сав[ицкого] доходит до того, что даже наряду с Церковью «евр[азий]ство» становится «самостоят[ельной] единицей». Договориться с ним невозможно, потому что он все расценивает sub specie эффективности. У «Врем[енника]» есть своя публика, и очень многочисленная; боюсь, что все это недорезанные буржуи, которые с охотою «потолкуют» — у открытых дверей. Помечтают о будущей Вел[икой] России… Худо то, что Сав[ицкий] считает себя «готовым», что задачи давно для него окаменели в решения, хотя он сам решений никаких не знает. Вы думаете, что я тороплюсь с обвинением в империализме… А я боюсь, что я с ним опоздал. Надо строить Святую Русь, а для Сав[ицкого] вся суть в победе над Англией на индийском фронте, для Сувч[инского] — в р[елигиозном] быте… Это измельчание «идеи». Много было бы полезнее писать о Лескове и научить нашу толпу жить «в элементе культуры». Мне больно читать у Сувч[инского] предостережения против чистого рел[игиозного] пафоса. Только тогда и будет праведный патриотизм, когда вера сознательно и вольно будет поставлена в главу угла и не будет подменяться «прав[ославной] идеологией» — без знания, что же такое Православие. Не в пустыню я зову вовсе, а только к трезвости…»

В цитированном выше письме Трубецкому от 5.01.1923 Флоровский великолепно и откровенно иллюстрирует выдвинутое мной предположение о роли «Турана» («Азии», «Востока») в «евразийском синтезе»: «Надо создать свои бытовые формы, ставши хорошими и живыми православными и запасшись здравым смыслом и чутьем действительности: вот тут-то и явится «Восток», — не в перспективах духовно-культурного творчества, а в перспективе политической и хозяйственной тактики. «Учиться» у Востока сейчас вряд ли чему придется, но и учить надо со сдержанностью — колониально-культуртрегерскую психологию надоть по боку…»

Здесь Флоровский вступает в идейный конфликт с Савицким, который был сторонником западных экономических моделей. Интересно, какие именно восточные хозяйственные модели в качестве «влиятельных» имел в уме Флоровский и какие политические, или имелся в виду все тот же возврат к до-романовскому «московскому ханству»?

При этом антизападный пафос Флоровского не уступает в этот период пафосу того же Сувчинского, но касается в основном «латинской ереси»: «1924. II. 10 — по еретическому стилю, нечестивым папою Григорием на смущение человеческое лукаво измышленному» (то же письмо Трубецкому).

В том же письме Флоровский именует Запад «безбожным», позиционирует себя и других евразийцев как борцов с западной культурой, на Западе «отвлеченный рассудок строит свои ахинеи». Если учесть, что с Востока культуру он тоже брать не предполагает, а на современный ему момент российская культура фактически уничтожена, и, по выражению Флоровского, ее необходимо «строить», то по каким лекалам? Восстанавливать то или иное допетровское прошлое, ибо евразийцы — консервативные революционеры (статья Трубецкого «У дверей» из «Евраз. Вр. III» — концептуальный манифест консервативной революции, с ее диалектикой борьбы «прошлого» и «древнего»)?

Можно с известной долей уверенности утверждать, что русские евразийцы находись в некоей общей волне, реактивной по отношению к волне «левой», социалистическо-коммунистической, но столь же революционной. К этой волне я бы отнес «традиционализм» Генона и его последователей — «консервативных революционеров», итальянских фашистов, германских нацистов. Традиционно представителей этой волны принято называть «правыми» или скорее «ультраправыми». Но, как справедливо замечает Трубецкой, в этом случае, как и в случае с большевиками, традиционное политическое деление на правых и левых работать перестает — эти явления уже не находятся на прямой линии политического дискурса эпохи Модерна. Прорыв в древность для этой волны — прыжок в будущее.

Для «консервативно-революционной волны» характерна, во-первых, не реакционная тяга к консервации или контрреволюционная попытка реставрировать недавнее прошлое, но революционная воля к оживлению прошлого глубокого, древности. Консервативность этой революции сродни консервативности человека, питающегося консервами. Он не хранит с благоговением консервные банки, на которых написано что-то вводящее в заблуждение относительно содержания. Этикетка есть нелюбимое недавнее прошлое. И консервативный революционер (как он сам в рамках своей метафоры представляет себе) вскрывает культурные консервы, доставая подлинное ведение. Почтение перед древними и тайными знаниями выше, чем перед новоевропейской наукой. Знание скорее получается от земного или иномирного учителя, чем обретается эмпирико-рациональным путем. Имеет место возврат к деградационно-циклическому трансформационному мифу вместо прогрессизма предыдущей волны. Наконец — утверждение о принципиальном не-единстве человеческого рода — антитезис новоевропейскому «гуманизму» (это слово весьма нелюбимо людьми, причастными к консервативно-революционной волне). Это не-единство и вертикальное, и горизонтальное. Вертикальное — разделение людей по уровням (варны, или сословия, гностическая триада «пневматики/психики/соматики», или, на худой конец, простая ницшеанская бинарность сверхчеловека и супершимпанзе). Горизонтальное — всевозможные деления на замкнутые «культурно-исторические типы». Наложение вертикального на горизонтальное может в итоге приводить к делению типов/рас/культур на «низшие» и «высшие».

Преодолением же красной волны модерна и черной волны консервативного постмодернизма стала психоделическая революция, в эйдосе которой происходит интеграция полярностей, столкнувшихся в WW2. Параллельно существующим (частично слившимся с движением психоделической революции) является феномен культуры «New Age», возникшей в том же концептуальном потоке, что и теософия и антропософия. Но это уже особая проблема, для другой дискуссии.

Казалось бы, евразийцы, будучи носителями иудеохристианской традиции, не должны отказываться от идеи линейного времени, пусть и не становясь при этом прогрессистами.

 


 

Федор Синельников:

Д. А. Апологетика туранского кочевого прошлого, полагают евразийцы, никак не помешает им в современности насаждать государственную православную идеологию.

Карсавин передал евразийцам идею симфонической личности. В ее контексте другие религии России рассматривались как аспекты такой личности. Хотя и рассматривались как потенциально православные (см. Хачатурян В. М. Истоки и рождение евразийской идеи // Цивилизации. М., 2004. Вып. 6. С. 187—201). Нужно отметить, что в самой идее Евразии имплицитно заключено отстранение от восточного христианства. Зачем вводить преимущественно географическую идентификацию собственной цивилизации, если у нее (по мнению этих самых евразийцев) есть значительно более явный идентификатор — религия? Поэтому в случае с евразийцами у нас есть основания не доверять их апологии «православия». Геополитика де-факто оказывается существенно более важным элементом в их дискурсе.

Д. А. Собственно говоря, захват власти в России представляется главной тактической целью евразийцев, а мировая гегемония возглавляемого ими образования — главной стратегической целью и единственной неотменяемой ценностью.

Это как раз связано с приоритетом геополитики над религией при установлении евразийцами цивилизационной идентичности. Из логики евразийских кратологических построений следует, что не столь важно, насколько «православие» будет ведущей конфессией в новой России. Самое главное — это военно-политическое доминирование российского государства в пределах Евразии, а значит, и всего мира.

 

Продолжение следует