В этой ветке собраны материалы о Юрии Леонардовиче Болдыреве, человеке, встречу с которым я считаю самой важной в своей биографии. От него я получил импульс к чтению и распространению самиздата, а без этого импульса я бы не познакомился с «Розой Мира» уже в середине 1970-х. Помещенное в первых четырех постингах интервью, которое я взял у него в 1989 г. – единственное в его жизни. 7 сентября 2009 г. я завершил редактирование полного текста этого интервью для Сети; в таком виде оно и публикуется здесь.
Зеленым цветом выделен текст, принадлежащий мне, черный принадлежит Болдыреву и Слуцкому.
СОДЕРЖАНИЕ:
Рыцарь книги (введение)
1. Саратовский книгочей
2. Самиздат: не читать невозможно
3. У позорного столба
4. Литература – дело одинокое
5. Одиссея Бориса Слуцкого
5. (окончание)
6. Перестроечный дивертисмент
7. Казанские беседы
Высказывания Юрия Леонардовича
Борис СЛУЦКИЙ. Стихотворения, опубликованные в Казани
Список публикаций
Другие темы, посвященные самиздату
Взыскующие Пастернака, или Подпольные Гутенберги
Рыцарь книги
^^^^^^^^^^Я радостно читал и конспектировал,
^^^^^^^^^^Я верил больше сложным, чем простым…
^^^^^^^^^^А день, когда я книги не прочел,
^^^^^^^^^^Как тень от дыма, попусту прошел…
^^^^^^^^^^А если я в разоре и распыле
^^^^^^^^^^Не сник, а в подлинную правду вник,
^^^^^^^^^^Я эту правду вычитал из книг:
^^^^^^^^^^И, видно, книги правильные были!
^^^^^^^^^^^^^^^^^^^Б. Слуцкий.
Свой последний учебный год в университете (сентябрь 1962 – май 1963) я провел на преддипломной и дипломной практике в Саратове. Едва обустроившись в институте «Гипрониигаз», где мне предстояло работать, я отправился разведывать книжный мир города. Записался в «читалку» областной библиотеки, в каталоге которой обнаружил симфонические поэмы Андрея Белого, дореволюционные тома Бальмонта, массу интересных поэтических сборников. Обогнув здание библиотеки и перейдя улицу, я в самом центре города наткнулся на вывеску «Букинист».
Помещение было небольшим. За прилавком стоял невысокий доброжелательный человек, как мне объяснили – директор магазина Юрий Леонардович. На прилавке же лежали отнюдь не только бывшие в употреблении книги, но и свежие издательские новинки – сплошь поэзия: поляк К. Галчинский, турок Н. Хикмет и наш М. Светлов. Видя мое недоумение, Юрий Леонардович пояснил:
– Я любитель поэзии и, чтобы пропагандировать ее, выговорил себе право получать новинки на свой магазин. А вы откуда? Что-то я вас раньше здесь не видел.
Я пояснил, добавив, что тоже люблю поэзию, но не всякую.
– А какую именно?
– Французских символистов. Русскую поэзию XIX и в особенности начала XX века.
– А из советских поэтов?
– Из современных только Вознесенского и Ахмадулину. Отчасти Евтушенко. И никого больше: мертвечина.
Юрий Леонардович улыбнулся:
– Раньше и я так думал. Лишь постепенно убедился: советская поэзия – живая. Знаете ли вы таких поэтов, как Слуцкий, Самойлов, Ксения Некрасова, Юнна Мориц? Нет? Постарайтесь достать, прочесть. В зарубежной поэзии тоже много интересного. Галчинский и Хикмет – весьма неплохие поэты, получите удовольствие. Обратите внимание, какие замечательные переводчики.
Нечего и говорить, что в дальнейшем я делил свое время между «Гипрониигазом», читалкой и «Букинистом». В читалке саратовской областной библиотеки я пополнял свой собственный, рукописный самиздат, переписывая в общие тетради то, что приобрести в магазинах нечего было и мечтать: стихи из «Нежности» Евтушенко, «Струны» Ахмадулиной, однотомник Саши Черного в большой серии «Библиотеки поэта». А от Юрия Леонардовича я каждый раз узнавал что-то новое и оставлял в кассе магазина часть своей лаборантской зарплаты.
Ю.Л Болдырев в своем букинистическом «кабинете» (1962).
Узнав о моих занятиях в читалке, он ненадолго задумался и сказал:
– Сашу Черного пока не пишите. Скоро он будет в «малой серии», я вам оставлю. А потом дополнительно перепишите, что понравится, из «большой».
И впрямь – оставил. В другой же раз, таинственно улыбаясь, сообщил:
-– Поступил Ваш любимый поэт. На прилавок не выкладываю, чтоб не скупили спекулянты – раздаю тем, кого знаю, как настоящих любителей.
И достал из-под прилавка Вознесенского – «40 отступлений из поэмы “Треугольная груша”».
– А нельзя ли еще экземпляр для моего казанского друга Валерия Альбицкого?
– Для друга – можно.
Как кудесник, он вытащил еще экземпляр. А через пару дней преподаватель Политехнического института, с которым я успел свести знакомство на книжной почве, начал усердно выменивать у меня «Грушу». В конце концов он предложил за нее… «Тарусские .страницы» – уникальный и уже в то время редчайший альманах. С думой на челе я пришел в «Букинист», и, конечно, Болдырев поинтересовался, чем я так озабочен. Узнав же, среагировал мгновенно:
– «Тарусские страницы» упускать нельзя. Там есть стихи Слуцкого, нигде больше не печатавшиеся: «Футбол» и «Ресторан». А Вы ведь так и не смогли пока прочесть Слуцкого?? Но и«Грушу» отдавать нельзя: Вы обязательно должны подарить другу своего любимого поэта! Так и быть, отдам Вам еще экземпляр – последний.
У того же преподавателя оказался лишний голубенький сборник Цветаевой, единственный изданный в то время. Владелец соглашался уступить его за 4 рубля. Сумму, чувствительную для моего бюджета, состоявшего лишь из лабораторной зарплаты.
– Не берите,– сказал Юрий Леонардович.– Зачем переплачивать такие деньги? Я постараюсь достать вам по номинальной цене. Правда, нескоро.
И, месяца через два,– достал. Наши отношения не представляли собой форму «блата», как кто-то может подумать. Для Юрия Леонардовича это была норма – высокая норма книгопродавца, видящего в покупателе прежде всего читателя и ищущего способных читателей, как подлинный педагог ищет способных учеников. В ноябре того же 1962 года он поделился со мною волнующей новостью:
– Скоро в Саратов поступит «Новый мир», где напечатана вещь, открывающая действительно «новый мир» и новую эпоху – «Один день Ивана Денисовича». Этого я Вам достать не берусь, но сообщите в Казань – там купить будет легче.
Я тут же написал в Казань отцу, и он немедленно связался с директором казанской «Союзпечати» Иваном Всеволодовичем Ивановым, своим бывшим сослуживцем, в сталинское время работавшим важной шишкой в лагерной администрации. Тот спросил: «И охота тебе, Натан, читать такое дерьмо?», но, поскольку отец ответил: «Охота»,– экземпляр журнала был ему «устроен». Отец сразу же прочел и написал мне, что журнал меня ожидает. Более того, рассказ Солженицына вдохновил отца на написание собственной повести «Повалка» – о том, как он был арестован в 1935 г. по делу о «вредительстве». Эта небезынтересная повесть по сей день не опубликована, ибо, хотя отец закончил ее к февралю 1963 г., момент миновал, лагерная тема была закрыта свыше, и печатать «Повалку» не взялось ни одно издание.
В конце декабря 1962 г., уезжая в Казань на зимнюю сессию, я обмолвился Болдыреву, что дома у меня есть собранные из разных изданий два машинописных тома Пастернака.
– У меня тоже есть вся поэзия Пастернака, кроме поэмы «Спекторский». Привезите ее мне, я перепечатаю.
В феврале 1963-го я снова приехал в Саратов, писать дипломную работу, и привез Юрию Леонардовичу «Спекторского». А от него вскоре получил машинописный томик неизданных произведений Пастернака, который тотчас перефотографировал. Так началась новая фаза в моем самиздатовском библиофильстве: до сих пор я копировал изданные, но труднодоступные вещи, теперь появился «чистый» самиздат – из вещей, еще не касавшихся печатного станка. А к моим машинописям и рукописям добавилась первая фотокопия.
Настал день, когда Юрий Леонардович пригласил меня к себе домой. И весь вечер читал мне стихи – Ходасевича, о коем я до того не слышал, А. Кушнера, В. Сосноры. И, конечно, стихи Слуцкого – о Ксюше Некрасовой, о лошадях в океане. На прощание дал с собой переплетенную машинопись:
– Это – Пастернак, которого вы еще не знаете.
В томике были «Стихи из романа», «Заметки к переводам шекспировских трагедий», «Автобиография» (ее лишь в 1967 году опубликовал, с купюрой и измененной концовкой, «Новый мир»). Самиздатовский стаж Болдырева составлял уже 6 лет, но я об этом тогда еще не знал.
Из Саратова в Казань я привез целый чемодан книг (в частности, в саратовском «Букинисте» я приобрел первое оттепельное переиздание «Пьес» М. Булгакова, сборник «День поэзии 1962»). В конце 1963 года, уже в армии, я получил от Юрия Леонардовича письмо – в ответ на свое. Больше известий от него не было. Спустя годы до меня дошли слухи, что он якобы выслан из Саратова за распространение произведений Солженицына и будто бы живет в Переславле-Залесском. А в конце 70-х годов, встретив в «Литературной газете» критические статьи за подписью «Юрий Болдырев», я спросил себя: тот или не тот? И лишь когда вышел толстый черный однотомник Ю. Левитанского с предисловием Юрия Болдырева, я сказал себе: тот! Все в стиле этой статьи выдавало именно того Болдырева.
В 1987 году московское адресное бюро сообщило мне, что Юрий Леонардович Болдырев проживает в Красногорске. Это было совсем близко от Москвы; я поехал к нему. И, через четверть века, он меня вспомнил и узнал. Мы проговорили полдня, и с тех пор регулярно переписывались. Он уже был широко известен как крупнейший специалист по творчеству Бориса Слуцкого, опубликовавший более 750 неизвестных стихов покойного поэта – кажется, не было ни одного центрального журнала и даже газеты, где не появлялись посмертные подборки стихов этого поэта, некоторые даже с пояснениями Ю. Болдырева.
Юрий Леонардович в 1989 г.
Но о самом Болдыреве читателям почти ничего не известно. Да и для меня многое продолжало оставаться загадочным. И я взял у Юрия Леонардовича интервью, которое впервые в полном объеме предлагаю вниманию моих читателей. Интервью взято по почте: я послал ему свои вопросы, а он 30 августа 1989 г. выслал мне отпечатанный на машинке ответ.
1. Саратовский книгочей
– Юрий Леонардович, расскажите немного о себе той поры, когда вы еще не заведовали саратовским «Букинистом»… Где и когда Вы родились? Что Вам памятно из детства и юности?
– Я – коренной саратовец. Мой прадед – саратовский мещанин Захар Тимофеевич Лисенко, который был одним из трех членов городской управы, проникших к Победоносцеву с просьбой посодействовать основанию в городе ныне знаменитого Радищевского художественного музея. Дед мой – завзятый книжник, в которого я во многом пошел, хоть он и умер за год или полтора до моего рождения – был приютским сиротой. Его взяла из приюта и усыновила бездетная черта саратовских купцов Болдыревых. Семья была круто староверская, обряды исполнялись все и истово. И дед, видимо, из чувства противоречия, стал атеистом. Но будучи также завзятым меломаном, до самой предсмертной болезни или, вернее, до той поры, когда в Саратове, как и по всей стране, стали разорять и рушить храмы, разгонять церковные общины, обязательно ходил на воскресные и праздничные службы слушать в исполнении церковных хоров духовную музыку Бортнянского,Чайковского, Танеева, Рахманинова.
Но родился я не в Саратове, а в сибирской деревне (ныне она в Кемеровской области). Мама как дочь служащего в конце 70-х годов не имела права поступить на физфак университета, куда очень стремилась. Приняли ее только в сельхозинститут – видимо, был сильный недобор. И, окончив, поехала по распределению агрономом подсобного хозяйства золотого рудника. Там встретила отца, украинского поляка с Житомирщины, по-польски не знавшего ни слова В конце 1934 года возник я. Семья у них не сложилась – и мы с отцом впервые увиделись, когда мне было 23 года.
Самым большим счастьем своей жизни я считаю, что почти все великие русские книги – от «Горя от ума» до «Войны и мира»– я прочел до того, как пришлось их изучать в школе. До детдома я был лишен двора, так как из-за перелома шейных позвонков был в буквальном смысле привязан к гипсовой кроватке, и оставалось лишь том за томом читать дореволюционные собрания сочинений Лермонтова, Тургенева и Чехова, уцелевшие в доме от богатой и распроданной для пропитания дедовской библиотеки. И читал я со жгучим интересом: кто кого убьет на дуэли – Печорин или Грушницкий, полюбит ли гордая панночка Андрея Бульбу, удастся ли трем сестрам уехать в Москву,– а не для того, чтобы ответить на глупые вопросы типа: что хотел сказать Некрасов образом Гриши Добросклонова. Что же понимал семилетний мальчик в строфах «Демона», в метаниях Рудина, в язвительных пассажах Щедрина – бабушка обмишурилась, купив мне его «Сказки»? Сейчас уже точно не вспомнишь, но, видимо, что-то понимал: было же интересно. Конечно, куда больше понял, перечитывая потом многое, и не раз. Но счастье того первого чтения – не в понимании, а в том, что тогда вливалась в душу и навсегда застревала в ней волшебная музыка русской поэзии и прозы, ее неповторимый звук, нечто поддонное, что есть в этой литературе, без которого, может быть, в ней ничего и не поймешь.
11-летним я наткнулся на гимназический учебник истории Ветхого и Нового Завета и прочел его залпом, как и все, что читал в этом возрасте, не задумываясь, просто черпая информацию, которая, кстати, потом очень помогала в понимании многих литературных произведений русской и иностранной литературы. (Это был первый шаг на пути, который уже в зрелом возрасте привел меня к православной вере).
Было и есть у меня еще одно счастье: пока что сохранившаяся моя родина. Приезжая в сильно изменившийся Саратов, я все еще могу увидеть дом, где жили мои прадед (член городской управы) и прабабка; гимназию и коммерческое училище, в которых учились бабушка и дед; здание судебной управы, куда дед ходил на службу; институт, в котором училась моя рано умершая мама; губернаторский столыпинский дом – позже туберкулезный диспансер, в котором сначала умирала мама, а потом лечили меня,– дом, в полуподвале которого перед войной я лежал и читал свои книги; мраморную лестницу купеческой биржи, на ступеньках которой в конце июня 1941 года я, уже отпущенный на волю из ремней постельного режима, читал каким-то матросам из- газеты речь Молотова о начавшейся войне (потом в этом же здании я провел свои университетские годы). Видеть эти материальные знаки своих корней – и радость и редкость для человека XX века, большая помощь в преодолении физического и духовного сиротства, которым все мы в той или иной степени поражены.
С 1942 по 1953 год воспитывался в детских домах области. Затем вернулся в Саратов, поступив в университет на истфак.
То, что я оказался в книжной торговле, а потом и в букинистическом магазине и проработал в нем шесть с половиной лет (это было еще до книжного бума, когда – в это сейчас трудно поверить – люди стремились не столько купить книги, сколько сдать; на приемку, например, 30-томника Ч. Диккенса за пониженную цену записывались в очередь), достаточно закономерно. Без книги я себя не помню. Я читал все, что попадалось в руки. Читал на крыше, на берегу пруда, читал, пася детдомовских телят, конечно, читал на школьных уроках и переменах, читал даже на ходу, по дороге из библиотеки в детдом или из детдома в соседнюю (в семи километрах) деревню, куда перебралась бабушка из Саратова, чтобы быть поближе ко мне. Позже и нищую университетскую стипендию наполовину тратил на книги. И опять читал, читал и читал – больше всего художественную и историческую литературу, например, 8-томную «Историю XIX века» Лависса и Рамбо, 3-томную «Историю дипломатии», выпущенную у нас после войны… «Курс русской истории» В.О. Ключевского я впервые прочел в шестом классе – у школьного завуча и историка она была в домашней библиотеке, а выпросить книгу я мог даже у мертвого…
Меня поражают жалобы иных людей, что они не могут прочесть книг, так или иначе выпущенных нашими издательствами: дескать, купить не купишь, в библиотеке не дождешься очереди и тому подобное. Я вижу в этом пассивное ожидание, что книга как-нибудь сама спланирует тебе в руки. Бывало и у меня так – но тогда я сидел и читал в читальном зале: в молодости и времени больше, и нет еще старческого желания обязательно развалиться с желанной книгой на домашнем диване.
2. Самиздат: не читать невозможно
– При каких обстоятельствах вы уехали из Саратова? Какую роль в этом сыграл самиздат, книги Солженицына?
– Ну, до Солженицына еще много другой воды утекло. У Бориса Слуцкого есть такие (еще не опубликованные) строки:
Кроме права хорошие книги читать
никакого мне права не надо.
Я согласен их красть, словно тать,
доставать их из рая и ада.
Что-то подобное было у меня всегда если не в мыслях, то в ощущениях, и соответственно этому я всегда поступал.
Стоило мне раскрыть вышедший в 56-м году томик, состоящий из двух пьес М. Булгакова, и захлебнуться «Днями Турбиных» и «Последними днями» (а для меня и по сей день Булгаков-драматург выше Булгакова-прозаика), как я начал копать и откопал в областной библиотеке номера журнала «Россия» с недопечатанной «Белой гвардией». А потом мне попала в руки машинопись «Собачьего сердца» – я ее тут же перепечатал. Выход в 58-м году небольшого томика рассказов неведомого мне A. Платонова – тоже поразившего своими «Фро» и «В прекрасном и яростном мире» – заставил меня окунуться в журналы 20–30-х годов, там я нашел «Усомнившегося Макара», «Впрок» и «ЦЧО» (вещи, кстати сказать, вернувшиеся к читателю только сейчас). Позже я смог прочесть и «Чевенгур», и «Котлован» – на ловца ведь и зверь бежит.
Потом возникли папки и тетради со стихами М. Цветаевой, В. Ходасевича, О. Мандельштама. Все это радостно узнавалось, читалось, заучивалось, перепечатывалось. Постепенно в Саратове образовался круг людей, которым интересна была самиздатская литература. У каждого из нас со временем нашлись свои каналы добывания такой литературы, которой мы делились друг с другом, перепечатывали друг у друга (меньше трех экземпляров в машинку и не закладывалось никогда). После 56-го года как возник ручеек непечатной, самиздатской литературы, так уже и не мелел, а с каждым годом становился полноводнее. Чего только ни «приплывало»: и статьи польского критика Яна Котта, и пастернаковский «Доктор Живаго», и вырезанные цензурой страницы из «Глазами клоуна» Г. Белля, и «Все течет» B. Гроссмана, и непропущенные стихи Е. Евтушенко, и повесть поляка Казимежа Брандыса, и случайные бердяевские статьи, и выступления и письма М. Ромма, Э. Генри. В 61-м году среди этого оказалась и пачечка из 20-25 «непечатных» стихотворений Б. Слуцкого, которая заставила другими глазами взглянуть на этого, уже достаточно известного тогда поэта.
А имя и творчество А. Солженицына возникли только в конце 62-го года. И, как известно, сначала легальными, опубликованными в «Новом мире» произведениями: «Одним днем Ивана Денисовича», «Матрениным двором», «Случаем на станции Кречетовка». Нужно сказать, что в эту пору, когда «оттепель» была в апогее, эти два потока легальной и нелегальной литературы текли параллельно, рядом, едва не смешиваясь. «Высочайшие» соображения: вот это разрешено напечатать, а вот от этого лучше воздержаться,– воспринимались как временная дурь, как отрыжка сталинщины, которой рано или поздно должен прийти конец.
Впрочем, эти надежды чуть не на другой день сменялись опасениями: глава государства, выпустивший невинных из лагерей, вдруг с налитыми кровью глазами орал на художников, .писателей. И однажды стало ясно, что вслед за «Одним днем…» «Крутого маршрута» Е. Гинзбург, скажем, в печати не увидать. И Солженицын тоже закрывается до лучших времен.
Но не читать уже было невозможно. Как невозможно было не думать о том, что происходило и происходит в стране. А для мысли нужна информация, то есть опять же книги, которые уже есть и которых в то же время как бы и нет. Еще раз процитирую (и опять же пока неопубликованного) Слуцкого:
В свободное от работы время
желаю читать то, что желаю,
а то, что не желаю,– не буду.
Свобода чтения – в нашем возрасте
самая лучшая свобода.
Она важнее свободы собраний,
необходимой для молодежи,
и свободы шествий,
необходимой для променада,
и даже свободы мысли,
которую все равно не отнимешь
у всех, кто способен мыслить.
И мы читали: и «Крутой маршрут», и «Воспоминания» Надежды Мандельштам, и рассказы В. Шаламова, и, конечно же, солженицынские романы «Раковый корпус», «В круге первом» и его же письмо писательскому съезду. Находили, читали и думали.
Впрочем, думать помогала и самая что ни есть легальная литература. Во второй половине 60-х годов начало выходить 20-томное собрание сочинений Салтыкова-Щедрина. Как только выходил очередной том, я откладывал все и читал его от корки до корки. Не зря Слуцкий говорил о Салтыкове, что он, как никто из классических писателей, понял природу русской власти. Я и сейчас уверен: не прочтя Салтыкова, многого не поймешь ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем нашей страны. На нас наконец свалилось огромное богатство: и книги, прятавшиеся властью, и книги, прятавшиеся авторами, и эмигрантская литература, и литература тутошнего андерграунда. Это и большое счастье, и большой труд: хочется прочесть и то, и другое, и публицистика не дает себя забывать. Но за всем тем не стоит забывать о нашей великой литературе, надо снимать с полок эти томики и вновь вчитываться в них – там есть великие, а главное, живые мысли о нас, очень нужные, необходимые нам и сегодня.
3. У позорного столба
– Знали ли об этих ваших интересах и занятиях работники саратовского КГБ?
– Знали, конечно. Конспирировались мы любительски да и легкомысленны были достаточно: давнего знакомства с человеком, скажем, того, что он был твоим однокурсником, было достаточно, чтобы что-то ему рассказать, в чем-то довериться, а то, что времена и люди меняются, что вчерашний отъявленный радикал сегодня может быть стукачом, не всегда учитывали, да и не хотелось это. учитывать. То, что кегебисты о нас знали, знали и мы: по беседам, которые с каждым из нас в разное время были проведены (и для получения личного представления о нас, и для попыток наставления на путь истинный), и по неожиданным просьбам при столь же неожиданных встречах на улицах: «Юрий Леонардович, не дадите ли прочесть “Собачье сердце”, у вас ведь, кажется, есть, а мне давно хочется, много слышал об этой вещи» (тогда я не сразу сообразил, что капитана, а потом подполковника Баландинского интересовал не Булгаков, а шрифт моей машинки – видимо, было подозрение, что какая-то перепечатка, попавшая к ним в руки, идет от меня).
Так что, когда в один февральский день 1971 года нас всех похватали и стали делать вид, что наша злокозненная деятельность только что ими обнаружена благодаря их огромной поисковой работе, я ни одной минуты не мог верить этой «легенде». И когда потом многие меня спрашивали: «Кто вас заложил?», я всегда отвечал: «Да никто». Конечно, досье на каждого из нас начиналось в свое время с чьей-то информации, но само «дело» наше раскрутилось просто-напросто по приказу из Москвы, повелевавшему задавить местный самиздат.
– Уехав весной 1963 года из Саратова, я попал в этот город снова лишь осенью 1982 года – в командировку. Зашел в «Букинист». Помещение расширили, интерьер был отделан художниками. Но за прилавком стояли холодные, неразговорчивые, типовые продавщицы. И на мой вопрос о Болдыреве с какой-то злобой ответили: «Был когда-то здесь такой. Был, да сплыл». Вероятно, это не только зависть ремесленников книготорговли к маэстро – рыцарю книги, но и отголоски разгрома вашей самиздатской группы в 1971 году саратовским КГБ?
– Да, «самиздатовские дела» развернулись тогда во многих городах нашего богоспасаемого отечества. Одновременно с саратовским велись аналогичные дела в Алма-Ате, Перми, Омске и других областных центрах.
Вели мы себя неплохо, но и в герои нас записывать не надо. Я во всяком случае от такого звания решительно отказываюсь. Сегодня, когда кто только не чувствует себя жертвой, хочется говорить о другом: о том, что наше поколение обнаружило больше нищеты, чем блеска. Этому есть оправдание – мы выкарабкались из тех же пропастей, что и Слуцкий (да и засажены были в них глубже). Хвастаться нам не приставало, хотя лучшие из нас много продумали, а иные кое-что и сделали. Но впереди дел еще больше, а хвастовство расслабляет.
– Дело, пожалуй, не в героизме и не в жертвенности. Самиздатчик привыкает к риску, как сапер, хотя знает, что когда-либо может «подорваться». Моя мина грохнула, например, в 1983 году.
– Нам, можно сказать, повезло: после первого допроса, проводимого одновременно в разных комнатах облнарсуда, нас отпустили домой и потом выдергивали попеременно в разные дни. Так что мы постоянно встречались, подробно рассказывали друг другу о вопросах и ответах, сообща корректировали ошибки, стараясь, по возможности исправить их на следующем допросе. И все это можно было бы вспомнить идиллически или юмористически, если бы не самоубийство Нины Карловны Кахцазовой, прекрасного человека, врача-рентгенолога: она покончила с собой в ночь после обыска. Подобное же произошло в Алма-Ате, где выбросился из окна доцент-филолог университета, специалист по Бабелю и Эренбургу. Думаю, они спасли нас от лагеря.
Ибо вскоре из Москвы было разослано распоряжение не доводить дела до процессов, если не обнаружено существование четко оформленной группы или конкретных антисоветских публикаций. В нашем случае решили ограничиться публикацией соответствующих статей в местной прессе и административными мерами. К чести саратовских журналистов нужно сказать, что найти исполнителя газетной анафемы оказалось очень трудно – мои земляки как могли уворачивались от этого поручения. В конце концов исполнил эту экзекуцию бывший известинский журналист, вылетевший с прежнего места работы за пьянство и приземлившийся в нашей партийной газете. Видимо, поиски эти заняли много времени, из-за чего статья под названием «У позорного столба» (пикантно, что такое название прозвучало на родине Чернышевского, в свое время въявь постоявшего у такого столба) появилась только в начале февраля следующего, 1972 года, за день до того, как я привез из роддома жену с сыном. А за нею последовали и административные меры: нас повыгоняли с работы (в это время я работал уже главным библиографом областной детской библиотеки), мне в трудовую книжку записали пункт, по которому я не мог быть принят ни на какую должность, связанную с идеологией.
Попутно меня постигло еще одно маленькое наказание: месяца за полтора до статьи в Детгизе вышел томик Р. Бернса с моим предисловием – первая крупная московская публикация. Пришла книга и в Саратов. Продавать – боже упаси! Даже я не мог купить ни одного экземпляра в родном книготорге. Уничтожить – кто оплатит убытки книготоргу, да и на каком основании? Приняли соломоново решение: продали все полученное пензенскому книготоргу. Но я еще в декабре съездил в Москву и приобрел на складе Детгиза около 100 экземпляров – так что мои саратовские друзья и знакомые без книжки не остались.
– Как же вы жили потом?
– На работу меня никуда не брали. Жене пришлось выйти из декретного отпуска сразу по его окончании. Через год, в октябре 1973-го, когда умерла моя бабушка (она и подумать не могла уехать от родных могил), мы с женой обменяли квартиру на Переславль-Залесский и с грудным ребенком переехали туда. За этот год мне удалось уговорить свое последнее начальство убрать из трудовой книжки зловещий пункт. Подтверждается старое наблюдение: не все зависит от атмосферы в стране, многое зависит от конкретных людей. Никто не мешал работнику обкома партии Н.И. Шабанову помочь мне в истории с трудовой книжкой. Так же как никто не заставлял саратовскую писательницу Е.В. Рязанову названивать в Детгиз, настаивая на изъятии из планов издательства моего эссе «Гамлет и его сверстники».
В Переславле-Залесском мы прожили четыре года, пока не переехали в Загорск. Не обошлось и тут без информаторов. У жены был диплом Саратовского политехнического института и большой трудовой стаж. Она пришла на химкомбинат, испытавший огромную нужду в ИТР, и ей моментально нашлась должность. Несет она свое заявление с резолюцией начцеха в отдел кадров и получает отказ: начальником ОК «трубил» бывший сотрудник саратовского КГБ. До конторы газового хозяйства, заведения мелкого, такая информация не доводилась. Туда-то она и устроилась.
Делал и я попытку устроиться в книжный магазин потребкооперации. Не тут-то было. Так и толкнули меня к более активной литературной деятельности. Некоторое время печатался под псевдонимом. Печатался под псевдонимами, опасаясь все тех же доброжелателей из Саратова и не желая подвести редакции «Нового мира», «Юности», «Дружбы народов», «Семьи и школы», «Советской литературы на иностранных языках», где мои рецензии были на хорошем счету. Но однажды Л.А. Аннинский взял и убрал псевдоним под рецензией то ли на И. Шкляревского. то ли на Слуцкого. Я так и съежился. Но, видимо, прошло уже какое-то время, и острых чувств моя фамилия не вызвала. И я покатился, как колобок, дальше, уже отбросив прикрытие.
4. Литература – дело одинокое
– Прежде чем перейти к Вашей литературной деятельности, закончим тему книготорговли. Как, с Вашим опытом, Вы оцениваете ее нынешнее состояние?
– Квалифицированности и в мое время было негусто, но растеряно и то малое, что было. Ушла из обихода не то чтобы духовность, но хотя бы сердечность в отношениях покупателя и «сидельца в книжном магазине» (слова Слуцкого). Слишком часто книга становится престижным имуществом в доме, дефицитным товаром в магазине или на толкучке. Виноваты и покупатель, и продавец, как бы отвернувшиеся друг от друга, сходящиеся только на мгновение купли-продажи.
Окончательно изжила себя нынешняя система определения тиража книги по заказам магазинов. Тираж определяется по заказу девочки-товароведа из магазина, которая многих имен не слышала и пребывает в надменной уверенности, что «поэзию не берут», «критика никому не нужна», а «эссеистика вообще неизвестно что такое». Такие девочки делают прочерк около фамилий Чичибабина или Георгия Иванова. А потом мы рыщем в поисках нужной книги, тираж которой нужно было бы определять не девочке-товароведу, а умной и небольшой тиражной комиссии.
Очень многое напортил книжный бум. Он дисквалифицировал даже старых и некогда толковых работников книжной торговли. Зачем изучать спрос, если достаточно знать сотню имен и названий, которые пройдут в любых количествах и дадут возможность выполнить план? При мне старые работники московского магазина, имевшие возможность заказать (и получить для продажи) не менее тысячи экземпляров нового сборника стихов Шаламова, заказали (и получили) 10 экземпляров. Уверен, что и Даниила Андреева они закажут самое большое экземпляров 25.
Но дисквалифицирован и читатель. В обстановке общего товарного голода он хватает подряд Дюма и Фрейда, Достоевского и «Анжелику», детективы и публицистику, Анатолия Рыбакова и Анатолия Иванова,– не задумываясь, что ему нужно на самом деле, а что он никогда не раскроет. А сколько покупателей отнимают у других необходимую им духовную пищу лишь потому, что нужно истратить шалавые деньги.
Сделать тут что-либо толковое можно тогда, когда жизнь в стране более или менее войдет в норму, из которой она была вытолкнута в 20–30-е годы. И дело не только в экономических мерах, в правовой реформе – необходима переналадка наших чувств и сознания на волну здравого смысла.
– Теперь, мне кажется, беседа подводит нас к Вашим собственным литературным трудам.
– Строго говоря, я не критик и таковым себя не считаю. У меня и образование не филологическое, а историческое. Я – эссеист, пишущий на литературные темы. В литературе меня интересуют две вещи: человек, личность, стоящие за текстом, и история, отразившаяся в литературном произведении, так сказать, произведение, как исторический источник, говорящий о своей эпохе не только впрямую, но и опосредованно.
В том, что я писал и публиковал, постепенно сами собой определились три направления, три интереса: современная русская поэзия, историческая проза и эстонская литература. Хотя в принципе я считаю, что литература, вообще искусство – едино, как и жизнь. И потому не исключаю для себя возможности написать о чем-либо, что не входит в эти рамки. И такие исключения бывают: то напишешь статью о воспоминаниях Виктора Розова или литературоведческой книге ленинградского критика Евгения Калмановского «Путник запоздалый» (книге умной, тонкой и человечной, непохожей на обычные книги этого жанра), то откликнешься на просьбу издательства написать предисловие к книге повестей болгарина Павла Вежинова (эта статья тяжело проходила, тогдашний главный редактор издательства сказал о ней, что она «немарксистская», из второго издания ее выбросили, но какой же приятной неожиданностью было для меня, когда знакомый показал мне болгарское издание с моей статьей).
Если что-то мне удается, я начинаю понимать это года два спустя после напечатания, когда читаю написанное уже как чужое и вдруг вижу неплохие абзацы, реже – страницы. Что назвать из такого? Предисловие к сборнику стихов Ю. Левитанского («Художественная литература», 1982); ненапечатанная статья о поэзии А. Кушнера; некоторые статьи из оборвавшейся серии «Дневник читателя» в «Неделе» 1985 года; статья о Слуцком в «Огоньке» (1989, № 20) – тут двух лет не прошло, но скажу по отзывам даже незнакомых людей; послесловие к книге Юрия Давыдова «Две связки Писем. Судьба Усольцева» (изд-во «Известия», 1984); статья об эстонской писательнице Мари Саат («Литературная учеба», 1984, № 3); предисловие к книге эстонца Матса Траата «Избранное» («Сов. писатель», 1986).
Я всегда не против написать о ком-либо из русских писателей XIX века. Один раз удалось – в прошлом году вышел подготовленный мною (статья и комментарии) том С.Н. Терпигорева «Потревоженные тени» (изд-во «Сов. Россия»). Мечтаю написать вступительную статью к книге стихов Некрасова – дважды такая возможность срывалась в последний момент. Многое ведь в нашем деле зависит от заказа редакции или от того, найдешь ли редакцию или издательство, которые пойдут навстречу твоему желанию написать о том-то. А работать в стол почти невозможно при моем медленном писании: мне нужно кормить семью. Так что степень свободы у большинства критиков состоит лишь в том, чтобы отказаться от нежелательного заказа или просьбы. Потому и книг не имею – ведь на время, потребное для написания книги, нужно забросить то, что дает заработок. Собрать же свои статьи в книгу очень долго мешало ощущение, что вряд ли это кому-то интересно, а сейчас от этого предприятия становится скушно: лучше написать что-то новое. Правда, сейчас мой старый школьный друг, работающий в Саратове редактором, заставил меня составить список того, что я считаю более или менее ценным, вызвался все это перечитать и составить такую книгу. Может быть, вдвоем и удастся это сделать.