Роза Мира ::: Книга XI. К метаистории последнего столетия
Глава 1 Воцарение третьего Жругра
Заканчивая книгу о метаистории Петербургской империи, я сопоставил между собой две исторические фигуры, характеры и облики которых столь различны, что сопоставлять их как-то не принято. Однако исторические роли их не только сопоставимы, но даже являются, в какой-то мере, одна вариантом другой: они имеют идентичное значение, каждая — для своего цикла эпох. Обе они знаменовали собой зенит мощи русских уицраоров, вступление этих уицраоров на путь открытой борьбы с демиургом, доведение тиранической тенденции до предела — и начало процесса государственной гибели. Эти исторические фигуры — Иван IV и Николай I.
Непосредственными преемниками Грозного на престоле были два лица: Фёдор Иоаннович и Борис. Один — человек исключительного мягкосердечия, кроткий молитвенник, лишённый не только государственного, но вообще сколько-нибудь крупного ума; другой — обладатель настоящего государственного разума, одушевляемый стремлением вывести страну из тупика, куда её завёл Грозный, и прочно обосновать народную жизнь на согласовании между собой противоречивых интересов различных сословий и групп населения. Можно предположить, что в самом факте наличия на престоле такого человека, как Фёдор, выразилась метаисторическая потребность России уравновесить образ царя грозного образом царя безгневного, милостивого и юродивого; в Борисе же выразилась ясно осознанная потребность российской государственности — исправить, залечить ошибки Иоанна путём устранения всех следов опричнины, прекращением террора, смягчением законодательства и укреплением международных связей.
Непосредственным преемником Николая был Александр II. Это был добродушный от природы, сердобольный, но неустойчивый, хотя и очень упрямый, воспитанный на принципах абсолютизма человек, ум которого не блистал никакими яркими достоинствами; впрочем, обвинять Александра в крайней ограниченности было бы несправедливо. Можно сказать, что этот человек был чем-то средним между добролюбивым и набожным, но придурковатым Фёдором и активным государственным деятелем, властным Борисом. При этом, конечно, Александр оставался далёк и от духовности первого, и от дальновидной зоркости и трезвости второго.
Когда с русской исторической сцены сходит великий тиран, царствовавший 30 или 40 лет, нагромоздивший горы жертв, доведший государство до грани военной катастрофы и развенчавший в глазах народа самоё понятие помазанника, народного вождя и отца, непременно происходит следующее. Его преемники пытаются исправить дело путём ограниченных реформ, стараясь показать, будто царство террора было только исторической случайностью, а теперь власть будет всецело вдохновляться идеями народного блага. При этом новые правители, роковым образом скованные по рукам узами политической преемственности и не могущие отрешиться от основ старой государственной концепции, оказываются неспособными понять, до какой развенчали тирания и террор в глазах народа эту самую концепцию, со всеми её идеалами. Частичное отмежевание от слов и дел усопшего деспота им представляется достаточным для того, чтобы народ простил власти и её носителям только что минованный, кровавый, уродливый и бессмысленный этап. Однако весьма скоро обнаруживается, что народ не забыл, не простил и прощать не собирается; что он только притих до времени, поскольку полицейская система, усовершенствованная деспотом, продолжает, хотя и в ослабленном виде, существовать и поскольку атмосфера не только политического, но и культурного, духовного единодержавия, царившая столько лет, окаменила ту психологическую почву, без которой не могут выглянуть на свет ростки новых идеологий. Тем не менее от года к году начинают множиться признаки того, что народ мечтает изменить структуру власти в самых её основах, потому что при старой структуре он не чувствует себя в безопасности от возможных рецидивов и ещё потому, что чувство глубочайшей обиды, сливаясь с чувством озлобленности и взывая к справедливости, не может удовлетвориться теми подачками, которые теперь бросаются народу в виде вознаграждений за несколько десятилетий произвола и кровопусканий.
Таков один из законов русской истории, закон — в том смысле, в каком можно прилагать это слово к историческим явлениям, повторявшимся уже три раза.
Разумеется, в каждом новом случае этот закон, проявляясь в новой социальной, культурной и международной обстановке, подчиняет себе конкретный исторический материал новой эпохи, и в результате — перед нами как бы новый вариант старой темы, осложнённый спецификой нового времени. Следует отличать суть этого закона от облепливающих его исторических случайностей. Существенно не то, например, что в конце царствования Бориса во внутреннюю русскую распрю вмешался уицраор Польши, а в конце царствования Александра II ничего похожего не произошло; и не то, что Борис умер — или покончил с собой — в связи с появлением самозванца, а Александр был убит борцами против самодержавия и мстителями за народ. Важно то, что оба эти деятеля выражали собой отчаянную попытку демона великодержавной государственности — исправить допущенные ошибки и преступления системою смягчающих преобразований, оба не могли удержаться на этом курсе, потому что он открывал слишком широкие клапаны клокочущему народному недовольству, оба шатались в своих государственных начинаниях то вправо, то влево, оба делали то шаг вперёд, то шаг назад, и оба претерпели наконец то, что претерпевает всякий, пытающийся сидеть между двумя стульями.
Корень неудач заключался в том, что в обоих случаях уицраоры действовали уже без санкции демиурга, ибо санкция эта была снята с них ещё раньше, а во втором случае начался даже ещё более трагический процесс: демиург вступил с уицраором в открытую борьбу. Под этим углом зрения метаистория должна рассматривать все события русской государственности и культуры на протяжении всего царствования Николая I, Александра II и Александра III: ожесточённую борьбу воинствующего государственного начала против начала культуротворческого; гибель Пушкина, Лермонтова, удушение литературы, парализацию осмысляющей мысли, засилие бюрократии и военщины, ослабление международных связей, возрастающий страх перед российским колоссом в странах Запада, Крымскую войну, поражение, вынужденную перемену курса, отмену крепостного права, попытки разнообразных реформ, учащающиеся вспышки революционных страстей, народовольчество, террор снизу, убийство царя, панику в высших кругах общества, очередное шарахание вспять, реакцию при Александре III и назревание новой революционной ситуации.
Картина крайне усложнялась тем, что демиург Яросвет и Второй Жрутр не были единственными участниками борьбы: в неё вмешивались порождения Жругра — хищные и алчные детёныши, время от времени отпочковывавшиеся от него. Ранее Жругру удалось уничтожить двух первых, набросившихся на отца ещё в те времена, когда ему не приходилось обороняться от сил Яросвета. Движения Разина и Пугачева были потоплены в реках крови. Третий же жругрит был слаб и недостаточно деятелен: ему не удалось даже выдвинуть своё человекоорудие — вождя нового движения, как не удалось ему инвольтировать и народные массы; разгром движения декабристов даже не потребовал больших жертв. Но вскоре после смерти Николая I, когда уицраору, уже столько времени напрягавшему силы в борьбе с демиургом, требовалась передышка, а исторической государственной власти, тридцать лет боровшейся с духовностью, с веянием красоты, свободы и гения в искусстве и в общественной мысли, требовалось найти какой-либо модус вивенди с этою силой — как раз в этот момент отпочковался новый жругрит: бурый, очень энергичный, с чёрными глазами без блеска и со злобным, весьма интеллектуальным лицом. Юрко и неуловимо, как хищная касатка вокруг неповоротливого кита, завертелся он вокруг измученного, дряхлеющего родителя. Он требовал от игв пищи, и напор его был столь стремителен, что многие из обитателей Друккарга, не решаясь ослушаться, начали доставлять питательную росу ему вместо старого Жругра. Вскоре его резкий, крикливый голос, насмешливый и наглый, донёсся и до поверхности земли и через сознание нескольких десятков человек, обладавших чувством эпохи, бойкостью мысли, волей к общественному действию и к тому же владевших пером, стал трансформироваться в небольшой запас новых идей, проповедуемых иногда талантливо, иногда нет, но всегда с большим темпераментом, с огромным задором и самоуверенностью и по большей части резким, издевательским, циничным тоном. Начинались шестидесятые годы.
От слова до дела, от пропаганды до революционного террора оставался один шаг. Он был сделан очень быстро, и старый Жрутр затрясся от боли и бешенства, когда детёныш оторвал у него одно из главных щупальцев, а проводники воли этого детёныша в Энрофе умертвили прямо на петербургской улице императора — неустойчивое, слабое, слишком мягкое, но всё-таки орудие Второго Жругра.
А Яросвет? Он, снявший свою санкцию со Второго уицраора, мог ли он осенить ею новое порождение? Что сулило бы господство этого жругрита в Друккарге? Какую новую государственность создало бы в Энрофе это существо, первые шаги которого были запятнаны кровью, а узкий уицраориальный рассудок с самого начала отказался вместить какую бы то ни было инвольтацию демиурга? Ради чего было помогать этому существу занять место его отца — ему, уже грозящему обрушить на страну волны революционных неистовств? Поэтому не может показаться странным, что в 1881 году демиург, боровшийся до тех пор со старым Жругром, на время вложил своё оружие в ножны: он давал старику возможность сосредоточить силы на борьбе с его порождением. Этих сил оказалось ещё достаточно, чтобы привести жругрита в состояние длительного истощения.
Но Жругр не мог стать мудрее самого себя. Давно поражённый идейным бесплодием, он и теперь не сумел воспользоваться предоставленной ему передышкой для создания новой концепции власти, новой философемы, новых идеалов. Только самодержавие, православие и народность — причём все три компонента в самом сниженном, обездушенном смысле — вот и всё, что могла выжать из себя государственность Александра III.
Но чем старше уицраор, тем чаще отпочковываются от него его детища. В восьмидесятых годах игвы впервые увидели, как в отсутствие старого Жругра в Друккарг тихо вползает и бесшумно захватывает питательную росу новое создание: тёмно-багрового цвета, с головой на необыкновенно длинной шее и с невероятным количеством присосок. Оно ещё не отваживалось нападать на отца; оно предпочитало маскироваться и прятаться, пока не войдёт в силу. Вскоре появилось и третье: бледное, очень тощее, но с огромной пастью. К чему предназначена была пасть у существа, питавшегося с помощью присосок, а для речи которому было бы достаточно трубчатого рта, как у всех Жругров? Очевидно, пасть у этого чудовища появилась заблаговременно, для удовлетворения каких-то потребностей будущего. Пока же он был способен только тихонько скулить, как бы жалуясь на отца, и методически, трезво доказывать Великим Игвам, что он гораздо успешнее, чем старик, мог бы справиться с задачами.
Я понимаю, как оскорбительно для поколений, воспитанных на идеалах революционной борьбы и видящих в событиях 1905 года беззаветный героизм народных масс и их вождей — с одной стороны, кровавый произвол власти — с другой, принять мысль, что за этой величественной эпопеей скрывается грызня отвратительных чудовищ метаистории между собой — столь отвратительных, что санкция демиурга не могла осенить ни одного из них своим отблеском. Но самый факт существования уицраоров и их борьба нисколько не умаляет ни духовной красоты революционного героизма, ни оправданности тех субъективных мотивов, которыми были движимы наиболее идейные и чистые борцы за народное освобождение, ни, наконец, гнусной жестокости их палачей. Но пора уяснить себе, что за историческими событиями, масштаб которых нас ослепляет и заставляет их поэтизировать, стояла всё-таки именно борьба метаисторических чудовищ: именно поэтому так кровавы эти исторические эпопеи и так сомнителен их конкретный положительный результат. Ведь борьба чудовищ стоит и за мировыми войнами, и хорошо, по крайней мере, что мы не склонны больше поэтизировать эти войны. Со временем будет покончено и с поэтизированием революций.
Но верно и то, что взаимной борьбою одних только иерархий метакультуры не исчерпывается и не объясняется метаистория вообще и метаисторическая драма России XX века в частности. Как раз именно к XX веку и особенно в грандиозных событиях, ареной которых стала Россия, сказывается воздействие начал планетарных — сложнейшее переплетение и столкновение инспираций, исходивших из центров гораздо большего масштаба и преследовавших гораздо более обширные цели.
Как известно, в середине XIX столетия в Западной Европе сформировалось универсальное учение, которое за следующую сотню лет поднялось к господству над одной третью земного шара. Его первая победа, имевшая воистину мировое значение, совершилась в России, и этим самым Россия была выдвинута на такую позицию, пребывание на которой делало эту страну водительницей чуть ли не половины человечества и активнейшей участницей самых страшных военных схваток, какие потрясали когда-либо поверхность нашей планеты. Здесь не место вдаваться в метаисторически-философский анализ этого учения: такой анализ мог бы послужить темой отдельного капитального труда. Но совершенно необходимо обратить внимание на внутреннюю противоречивость этого учения, на разрыв между его идеалами и его методами. Экономическая сторона его, глубоко обоснованная теоретически и оправданная морально, вследствие именно этого разрыва претерпела серьёзнейшие искажения, как только явилась возможность к её практическому осуществлению. Философская же доктрина, надстроенная над этою экономическою программой, была порождена умами, страдавшими всей ограниченностью XIX века. Выразители воинствующе-рассудочного умонастроения, унаследованного от энциклопедистов и усилившегося в связи со стремительными успехами естественных наук, умы эти возвели некоторые положения современного им материализма в завет, в краеугольный догмат, ни разу не высказав догадки о том, что те же самые естественные науки через сотню лет начнут подрывать основы этого самого догмата. Один из передаточных механизмов между народоводительствующими иерархиями и исторической действительностью — экономику — провозгласили верховным вершителем исторических судеб. Была ли эта ложь осознанной? По-видимому, нет, хотя основатель доктрины к концу жизни додумался, кажется, до того, что механизм этот движется кем-то. Но это новое понимание потребовало бы для своего включения в доктрину столь значительной ломки всего сооружения, что основатель предпочёл промолчать о своём открытии. Впрочем, насколько мне известно, никаких намёков на это открытие в принадлежащих ему документах не осталось, и моё сообщение об этом основано на тех же источниках, на каких основаны вообще все те мои сообщения, которые невозможно проверить научно.
Ясно, что положительные идеалы этого учения, во многом совпадающие с мечтаниями самых высоких человеческих сердец, не были и не могли быть инспирированы силами Гагтунгра. Корнями своими они уходят в противоположный планетарному демону ряд общечеловеческих идей, в тот ряд, который включает в себя и многие проявления христианской духовности. Но, попав между валиками энергичного, неутомимого, охваченного гордыней, узкого и ограниченного ума, они сплющились, спрессовались, стиснулись, и, в конце концов, идеалы утратили свою духовность, а провозглашаемые методы оказались в резком противоречии с требованиями элементарной гуманности. Быть может, ущерб духовности ни в чём не сказался так ярко, как именно в утверждении, будто бы единственный путь к претворению этих идеалов в жизнь лежит через вооружённую борьбу, насильственный захват власти, беспощадное уничтожение врагов и диктатуру одного класса — вернее, его организованной части — над всеми остальными группами населения. Таким образом, борьба между демоническим и провиденциальным развернулась и внутри этого учения, между его идеалами и его методами, даже в уме и душе самого основателя, а позднее — между различными его истолкователями и последователями.
Мало того: эта борьба продолжалась и в сознании того лица, которое в России стало на рубеже XX века вождём этого движения. Мечта о счастии человечества и пламенная вера в то, что дорога к этому счастию для него совершенно ясна, ярко горели в его душе. Узкое, корыстное честолюбие было ему чуждо: он жаждал власти не ради себя, а ради блага большинства — блага, секрет которого он чувствовал себя постигнувшим чётче и безошибочнее, чем кто-либо другой. Ему были знакомы даже минуты умиления природой или красотой искусства, которые он потом, в часы самобичевания, объяснял своей классовой половинчатостью. Но безумный азарт не давал ему взглянуть ни вправо, ни влево. И то, что он становится орудием багрового жругрита, а может быть и самого Урпарпа, стало приоткрываться ему только в самом конце, в болезни. Бывали мгновения страшных прорывов, великой тоски и даже молитв. Но отступать было уже некуда, да никто и не принял бы тогда его отступлений.
Итак, на рубеже XX века демиург Яросвет продолжал одновременную борьбу против старого Жругра и против всех трёх его порождений. Но борьба эта имела целью их обуздание, их ограничение, а отнюдь не уничтожение всего их рода: как ни противопоставляли себя уицраор и его детища силам Яросвета и Синклита, всё же они были по-прежнему необходимы: в этом и заключалась трагедия. Россия не была защищена никакими океанами, никакими цепями гор от могущественных держав, сформировавшихся на Западе; их агрессивные уицраоры ждали только ослабления старого Жругра, чтобы наброситься на него, кинув в Энрофе против ветшающей государственности России свою собственную, насквозь военнизированную государственность. В этих условиях полное обессиление рода Жругров силами Света означало бы не только открытие ворот Друккарга расе иноземных игв, но и добровольное сбрасывание с тела России той брони, которая одна лишь обеспечивала его физическое существование. Поэтому вопрос об уничтожении всего рода Жругров всё ещё не мог быть поставлен. Не мог быть поставлен даже вопрос о предпочтении которого-нибудь из жругритов: даже самый хилый из них одним видом своей пасти мог рассеять любые сомнения касательно его метаисторических потенций. Только его проекция в истории, маскирующаяся под либеральную и благообразную «оппозицию его величества», могла ввести в заблуждение тех, чей взгляд неспособен проникнуть за плоскость политики и общественности и кто бессилен понять, что за демагогическими программами партий, подобных кадетам, таится воинствующий дух национального империализма, дух колониализма, буржуазный дух неутолимой жадности, самодовлеющий здравый смысл, пошлость.
Ещё большую тревогу мог внушить пока ещё самый тихий жругрит — багровый. Прячась за спинами своих братьев, он лишь короткими рывками набрасывался иногда на отца, сейчас же отступая и незаметно пожирая питательную росу, пока старик и два других исчадия боролись, переплетясь всеми своими щупальцами. Его лицо было ужасно, но не лишено сатанинского величия. Голова на длинной шее была гордо закинута назад, а в тёмных глазах, наполовину прикрытых суровыми веками и похожих на опрокинутые полукруги, роились оранжевые точки, придавая им выражение бурно развивающейся мысли и сверхчеловеческой хитрости. Естественно, что историческая проекция именно этого жругрита становилась богаче всех остальных идеологическим зарядом. Именно она и только она была вооружена широкообъемлющей доктриной, универсальной программой и пониманием исторического момента. И именно багровый жругрит, и только он, уже создавал себе превосходное человекоорудие: существо с тяжёлым и неутомимым мозгом и таранообразным лбом, с широким и жадным, инфантильно припухлым ртом и хитрыми, по-татарски дикими и безжалостными глазами.
Я бесконечно далёк от мысли затрагивать здесь вопрос о моральной ответственности отдельных государств за первую мировую войну. В той или иной мере ответственны все великие державы: одни — как агрессоры, другие — как провокаторы. Но если бы меня спросили, который из уицраоров первым напал на соседа и которая из рас античеловечества первая вторглась в чужой шрастр, я принуждён был бы ответить, что таким инициатором мировой бойни явился уицраор Германии, обезумевший от стремительности собственного роста, алчности и зависти, потерявший правильный глазомер и лишившийся способности трезво сопоставлять вещи и в своём, и в нашем мире. Но в замыслы Гагтунгра входило именно это. В его замыслы входило, чтобы Великий Игва Германии вообразил себя предназначенным к главенству надо всеми шрастрами, — вообразил, хотя бы эта иллюзия стоила неисчислимых жертв и даже его собственной гибели. В этот замысел входила мировая война, как небывалый ещё по величине источник питательного гавваха и как путь к образованию на развалинах некоторых государств эмбриона новой социальной формации, которая в далёком будущем могла бы преобразоваться в ядро абсолютной всемирной тирании. Предвидел ли уже тогда демонический разум Шаданакара, руины которой именно из европейских империй станут фундаментом этой новой формации, или же это стало уясняться ему в ходе событий? Та идеология, которая по своему интернационализму, универсальности, наукообразию, доступности, этической сниженности и согласованности с духом времени лучше других подходила для указанных задач, существовала не в одной только России. И если бы захват ею власти не удался в одной стране, он мог бы удаться в другой и, как цепная реакция, перекинуться в государства соседей.
Во всяком случае, развязав первую мировую войну, уицраор и шрастр Германии сделали своё дело.
Когда враг, ярость которого учетверялась оттого, что ему приходилось бороться на два фронта, вторгся в Друккарг и стиснул в железном объятии тело старого Жругра, даже бурый и бледный жругриты поспешили отцу на помощь. Они уразумели, что дело идёт о существовании самой цитадели Жругров и что если чужеземный враг захватит эту цитадель, в подземном мире придёт конец всему роду российских уицраоров, а в Энрофе — конец российскому великодержавию. Только багровый жругрит оказался зорче: в Друккарге произошла смена Великих Игв, и новый, усиленно инспирируемый Гагтунгром, раскрыл перед багровым жругритом такие перспективы в случае гибели старого Жругра, от которых могла закружиться голова.
А Жругр погибал. Перед лицом исполинской мощи германского уицраора помощь бледного и бурого оказывалась ничтожной, как помощь детей взрослому солдату в танковом бою. Тогда они отбежали в сторону, чтобы, улучив мгновение агонии отца, вгрызться в его тело и пожрать его сердце, — акт, совершив который, пожиратель становится преемником погибшего. Полная неспособность старого демона великодержавия к защите России уяснилась в этот час самому Яросвету, и его гневный удар обрушился на цитадель Друккарга. Глыбы её треснули и расселись, и эта минута стала великой и потрясающей для всего русского народа. Треснула и расселась сама имперская государственность, и сквозь образовавшуюся брешь миллионы человеческих душ увидели духовным зрением голубое сияние Навны. Они увидели близость той, чьё освобождение будет залогом осуществления метаисторической миссии русского народа, — путём ко всечеловеческому братству. Их сознания не могли вместить это лучезарное видение, но на несколько великих дней вся атмосфера их существа исполнилась неописуемой радости и опьяняющей веры. То была вера в свершение вековой мечты, в наступление всеобщего счастья. То были незабвенные дни на рубеже февраля и марта 1917 года, когда священный хмель бескровной революции залил Петербург и Москву, катясь от сердца к сердцу, от дома к дому, по всей стране, по всколыхнувшимся, ликующим губерниям. Даже самые уравновешенные умы поверили на мгновение, будто Россия вступила в эру всеобщего братства, оставив позади всякое зло и указывая путь к мировой гармонии всем народам. Видение угасло, цитадель устояла, разум так и не понял ничего в происшедшем, но память о захватывающей минуте какого-то всемирного предчувствия, какого-то предварения всечеловеческого братства осталась во множестве человеческих душ. Искажённая рассудочностью, замутнённая воздействиями всполохнувшихся жругритов, захватываемая в своих интересах той или иной политической теорией, память об этом вещем прозрении чувств продолжала жить — она должна была жить, она не могла не жить, ей предстояло переходить из поколения в поколение.
Но этою минутой не преминул воспользоваться багровый жругрит, чтобы вгрызться в извивающееся туловище своего отца. Ржавый купол короны сорвался с головы несчастного: нездешний гул и звон огласил все плоскогория и города Друккарга, когда вековая эмблема, магический кристалл властвования, ударилась о направленные к центру земли пики гор и, перепрыгивая от вершины к вершине, разбилась на тысячи осколков. Военные оркестры в городах Энрофа грянули ликующий революционный гимн, и в дребезжании их литавр слышались отголоски то ли звона разбитой эмблемы, то ли праздничного грохота музыкальных инструментов игв, беснующихся от восторга. Ибо старый Жругр давно им надоел своей старческой вялостью, бесплодием, безынициативностью, тупостью, своей неспособностью осуществить мировые замыслы, всё чётче отпечатываемые Гагтунгром в разуме великих игв.
Но старый Жругр был ещё жив. Волоча внутри себя багрового жругрита, прогрызавшегося глубже и глубже к его сердцу, он тащился из последних сил к центральному капищу: он надеялся, что, совпав с ним очертаниями своего тела, он вызовет в игвах взрыв того энтузиазма, который всегда их воспламенял в подобные торжественные минуты. И здесь, прямо над улицами Друккарга, от умирающего отпочковался последний жругрит — чёрный, маленький недоносок, быть может, самый злобный из всех. Едва родившись, в туловище родителя стал вгрызаться и он, а бурый, стремясь наверстать время, пропущенное в замешательстве, рванулся туда же вслед за багровым, тщетно пытаясь опередить его на пути к родительскому сердцу.
Тогда древняя Велга России, пробуждавшаяся от сна в Гашшарве, великая умножительница жертв и страданий, почувствовала, что опять настаёт её час. Она сошла в Друккарг, еле зримая игвам, как полыхание лиловых и чёрных покрывал, но с подобием остроконечной головы, закованной в глухую, без прорезей, маску. Она охватила своим покрывалом чёрного недоноска и вливала в него избытки своих сил. И в Друккарге, и в Энрофе начиналась анархия — совместная инвольтация их обоих.
В Энрофе бушевала поздняя осень. Ледяные дожди хлестали по проспектам и дворцам Петербурга, когда в Друккарге багровому жругриту удалось первому добраться до сердца отца и вырвать его из туловища. Это была та секунда, когда в Энрофе по стенам Зимнего дворца с Невы ухнули пушки крейсера; а в глубоком подземном мире багровый победитель, внутри главного капища игв, высоко под самым конусом, прижимал щупальцами пульсирующее сердце к своей груди, выпивая из него присосками кровь, каплю за каплей. Другие жругриты, беснуясь от зависти и ненависти, отступили вдаль, кроме чёрного, извивавшегося тут же; все они старались вооружиться наново, сосредоточив вокруг себя отряды игв и раруггов; а багровый жругрит всё пил — каплю за каплей. Германский уицраор, кусаемый сзади другими врагами, но ещё могучий, таща за собой рати других рас античеловечества, тоже пробивался к великому капищу, уже захватив четверть подземной страны; а багровый жругрит всё пил. И Друккарг, и Энроф начали превращаться в хаос, а он всё пил. Его человекоорудие завладело Кремлём и укрепилось в нём, а он всё пил. И только когда в подвалах Екатеринбурга прозвучали, один за другим, несколько выстрелов и последнее из человекоорудий старого Жругра понесло расплату за грехи трёх веков, — только тогда можно было понять, что победитель выпустил наконец из щупалец пустое, выпитое сердце и теми же щупальцами возложил на себя, в виде короны, золотой куб. Он стал Третьим уицраором России.
Нужно ли после этого подробно останавливаться на метаисторическом смысле Гражданской войны? Указывать, человекоорудиями каких именно жругритов были вожаки тех или иных движений? Всё это ясно и без объяснений, да и не это существенно и важно с точки зрения мирового будущего.
Важно то, что борьба демонического и провиденциального начал продолжала протекать и внутри того исторического движения, внутри той психологии, которые к концу Гражданской войны сделались господствующими и оставались таковыми в течение нескольких десятилетий. При анализе этих явлений никогда нельзя забывать, что семя этой идеологии и всего этого движения, идеал совершенного социального устройства, было посеяно на исторической ниве теми же силами, которые некогда уяснили разуму и сердцам далёких минувших поколений идеалы всеобщего братства, равенства людей перед Богом и права на свободу для каждого из живущих. В человечестве, не получившем возможности это осуществить вследствие оборванности миссии Христа, идеалы эти неизбежно должны были постепенно лишиться своей одухотворённости, снизиться и выхолоститься, а практика должна была отказаться от слишком медленного и веками дискредитировавшегося принципа христианского самосовершенствования и прийти к замене его принципом внешнего насилия. Так демоническое начало исказило идеал и залило кровью дорогу. Именно это видим мы и в панорамах Гражданской войны, и в последовавших за нею этапах истории. Но это ещё не значило, будто бы демоническое начало полностью захватило и контролирует и это движение, и психику людей, к нему примкнувших. Сколь ни снижалась их этическая практика и сколь враждебен ко всякой духовности ни становился их порабощённый материалистической доктриной ум, но человеческие душевные движения, вытекавшие из бессознательной или сверхсознательной сферы, продолжали зачастую быть и возвышенными, и чистыми, и достойными. Отсюда вытекало и чувство товарищества, и жажда знания, и героизм, и самопожертвование, тем более ценные, что жертвующий своей жизнью ради блага грядущего человечества не рассчитывал на воздаяние в загробной жизни.
С метаисторической точки зрения в событиях первых лет революции важно ещё и другое. Важно то, что новый Жрутр, едва возложив на себя золотой куб, и даже ещё раньше, уже обладал щупальцами такой неимоверной длины, что, будучи сжат врагами на тесном пространстве Центральной России, он мог шарить далеко за спинами своих врагов, в их собственных шрастрах. Важно то, что щупальцы эти были ещё слишком тонки и слабы, чтобы стиснуть в смертельном объятии уицраоров других метакультур, но достаточно длинны и многочисленны, чтобы расшатывать основы чужих цитаделей, а в Энрофе выдвигать тысячи человекоорудий. Важно было то, что возможность мировой революции и перехода к мировой тирании стала актуальнейшей угрозой дня и что демиург и Синклит России, очертив вокруг нового российского уицраора нерушимое кольцо света, оцепив его стеной Провиденциальных сил, предотвратили или, по крайней мере, отодвинули эту угрозу.
Замысел Гагтунгра не был осуществлён, но он не был и опрокинут. Та новая социальная формация, которую он изобрёл и формировал в Энрофе как ступень ко всемирной тирании, не была воплощена во всемирных масштабах. Но площадь для первого ядра этой формации, для её крепости, для её образца, для будущего плацдарма к захвату других метакультур была вырвана, укреплена, ограждена. Теперь предстояло на этой площади создавать самую эту формацию, никогда нигде не существовавшую, но брезжившую светлым гениям и праведникам человечества, искажённую и обездушенную по наитию Гагтунгра сильными умами и одним тёмным вестником предыдущего столетия, а теперь руководимую великим человекоорудием Третьего Жругра.
Глава 2 Борьба с духовностью
Существует ходячее представление, будто бы материальная бедность общества отражается, и притом прямо, и на его духовной бедности. И наоборот: материальное изобилие влечёт — или обязано влечь за собой — также и духовное богатство.
Объективные исторические наблюдения не подтверждают этого тезиса. До поздней фазы капитализма богатством располагали те или иные привилегированные классы или группы, а не общество, и различествовали не средние уровни этих обществ, а материальные уровни составлявших их групп. К обществу в целом прилагать понятие материального изобилия можно лишь на поздней стадии исторического развития. Можно говорить об изобилии и богатстве — по крайней мере, в определённые периоды — таких обществ, как современная Швеция, как Голландия последнего столетия, как Швейцария. О богатстве Соединённых Штатов можно говорить тоже, хотя с некоторыми существенными поправками, ибо разница материальных уровней различных групп населения в этой стране очень велика и далеко не всё общество бывало охвачено так называемым просперити даже в самые лучшие свои времена. Что касается стран социалистического лагеря, то я не упоминаю о них здесь потому, что эти образования относятся к ещё более позднему историческому периоду.
Я был бы очень заинтересован, если бы кто-нибудь сумел убедительно показать мне, что перечисленные общества, достигшие высокого уровня общего материального благосостояния, как-то: Швеция, Голландия, Швейцария — проявили одновременно также и подлинное духовное богатство. Правда, что они вносили и вносят кое-что в мировую науку и технику, но наука, как и техника, относится в основном к ряду не духовных, а интеллектуальных ценностей. С самого начала следует научиться делать различие между этими двумя рядами явлений. Умонастроение определённого типа, весьма ныне распространённого, не отличает духовного от интеллектуального. Гуманитарные науки, искусство, общественность, этика, религия, науки физико-математического и биологического циклов, даже некоторые аспекты техники — всё сваливается в одну кучу. Творчество Калидасы и Дарвина, Гегеля и Эдисона, Рамакришны и Алёхина, Сталина и Ганди, Данте и Павлова рассматривается как явление одной и той же области — «духовной» культуры. Эту аберрацию можно было бы назвать дикарской, если бы в ней не были повинны цивилизованные люди весьма интеллигентного облика. А между тем ясно как день, что здесь перед нами два совершенно различных ряда явлений: духовный и интеллектуальный. Почти вся область науки и тем более техники принадлежит ко второму ряду; в него входят также философские, эстетические и моральные построения в той мере, в какой они высвобождаются из-под представлений и переживаний иноприродного, иноматериального, запредельного, духовного в точном смысле этого слова. В той же точно мере входят в него общественные движения, политические программы, экономическая и социальная деятельность, даже искусство и художественная литература. Духовный же ряд состоит из человеческих проявлений, находящихся в связи именно с понятием многослойности бытия и с ощущением многообразных нитей, которыми связан физический план жизни с планами иноматериальными и духовными. Сюда полностью относятся области религии, спиритуалистической философии, метаистории, магии, высокой этики и наиболее глубокие творения литературы, музыки, пространственных искусств.
Если понять и усвоить это различие двух родов явлений, духовного и интеллектуального, тогда станет ясно, что духовное богатство находится отнюдь не в прямой зависимости от богатства материального. Дурно отражаются на духовной деятельности только две крайние степени материального достатка: нищета и роскошь. Первая заставляет тратить все силы на борьбу за существование, вторая ведёт к погоне за умножением богатств либо к пресыщенности, к опустошению, к затягиванию психики душевным салом.
Не Швеция, не Голландия, не Соединённые Штаты, а бедный Таиланд, полуцивилизованные (разумеется, с точки зрения европейцев) Цейлон, Бирма и Камбоджа, «полудикие» Тибет и Непал, полунищая Индия являют собой образцы обществ, жизнь которых гораздо более, чем жизнь обществ западных, пронизана артистичностью, повседневным участием масс в творчестве высокоэстетических ценностей, интенсивными идейными исканиями и тем душевным теплом, которое найдёшь только в странах, где веками царил нравственный климат, создаваемый огромными водоёмами духовности. У нас привыкли сосредоточивать внимание на экономической отсталости этих стран, на индийской бедности, на тибетской малограмотности, на примитивности цейлонского быта, на пережитках в Индии кастовой системы, а в Тибете — теократического феодализма, на несовершенствах семейного уклада. И сознательно закрывают глаза на другую сторону жизни этих стран: ту сторону, чьими силами создавались и поддерживались города, наполовину состоящие из храмов потрясающей красоты и просветлённости; взлётами чьего гения лик земли украсила дивная архитектура; благодаря чему священные реки текут по этим странам между берегов, увенчанных бесчисленными памятниками человеческого устремления к духу, свету и красоте. Забывают ту сторону индийской жизни, без наличия которой никакой народ не мог бы от векового порабощения освободиться методами ненасилия — самыми этически чистыми методами, какие только удалось до сих пор измыслить. Не интеллектуализм, а именно духовность веет от всевозможных проявлений народной жизни Индийской и Индомалайской метакультуры: и от пронизанных внутренним светом изумительных ремёсел, и от народного искусства, и от отношения «человека массы» к проблемам жизни и смерти, и от мистерий и героических эпопей, которые целыми ночами представляются на жалкой площади в любой, самой захудалой деревне, и от поражающей нас незлобивости по отношению к недавним поработителям, и от незначительного, особенно в сравнении с Америкой и Россией, процента уголовных преступлений, и от высокоморальных программ действия, принимаемых массовой правящей партией, и даже, например, от преобладающих в индийском обществе типов женщин, так рельефно изображённых Рабиндранатом Тагором и Прэмом Чандом.
Подмена понятия духовного понятием интеллектуального, причём с сохранением именно термина «духовный», столь повсеместна в России и даже на Западе, что становятся совершенно ясными её смысл и цель. Её смысл и цель — всё в том же стремлении вывести человеческую психику из области высших ценностей в область ценностей утилитарных. Это стремление и его действенное осуществление составляют одну из главнейших сторон переживаемого нами этапа культурно-исторического процесса. Это связано, конечно, и с выхолащиванием далёкого социального идеала, о чём я уже говорил, и с усилиями сделать это постепенно, прикровенно, дабы общество, мало-помалу выхолащиваясь само и перерождаясь, не замечало образующегося вакуума, не замечало, как у него отнимают ценнейшие из ценностей и взамен подставляют другие, подчинённые.
Материальный достаток есть сам по себе безусловная ценность. Это есть естественный, достойный человека уровень его внешнего существования. Он представляет собою ценность потому, что это — та самая броня внешнего благополучия, которая даёт возможность спокойно созревать и плодоносить семенам души. Но провозглашать материальный достаток и внешнее покорение сил природы ради опять-таки материального изобилия человечества ценностью основной и наивысшей, целью организованной борьбы масс во всём мире, идеалом общественного развития, во имя которого следует приносить в жертву целые поколения и всё, что относится к духовному ряду ценностей, — это есть или трагическая ошибка, или полуосознанный обман.
Однако же именно эта ложная мысль, иногда провозглашаемая полным голосом, иногда недоговариваемая до конца, но всегда присутствующая в комплексе революционных идей нашего века, определяет и характер идеалов, венчающих этот комплекс, и усвоенную им методику.
Ту многообъемлющую социально-политическую и философскую доктрину, которая была выработана в середине прошлого века на Западе и постепенно сделалась гегемоном в области передового, революционного мышления, станем для краткости обозначать здесь словом Доктрина. Нетрудно представить себе, что эта Доктрина, тесно связанная генетически с предыдущими звеньями западной философской и научной мысли, даже с христианством, разрабатывалась, однако, при активной помощи тех сил, которые озабочены созданием мощного учения, долженствующего сделаться ведущим в человечестве, но ведущим по лестнице идейно-социальных подмен к такому состоянию общественному, культурному, психологическому и техническому, откуда остаётся лишь один короткий скачок до абсолютной единоличной тирании. Если допустить такую посылку, то луч прожектора, при котором мы привыкли созерцать явления культуры и истории, внезапно резко сдвинется; погрузятся в тень явления, до сих пор казавшиеся нам такими отчётливыми, и, напротив, выступят из тьмы феномены, о которых мы раньше не подозревали либо не обращали на них внимания. Железно-упрямый, не желающий уступить ни пяди, буквально с пеной у рта отстаиваемый материализм; жгучая, до неистовства доходящая ненависть ко всему, что можно заподозрить в религиозности, в мистике или в идеализме; полное исключение духовных ценностей, приравнивание их к пережиткам древности и утверждение лишь материального и интеллектуального рядов ценностей; поставление во главу угла идеи о материальном изобилии большинства; благословение любых средств, если они способствуют достижению этой цели; провозглашение диктатуры пролетариата, затем подмена пролетариата одной единственной партией, а ещё позднее — подмена партии фигурой единовластного вождя; возвещение суровой необходимости подчинения всех остальных классов общества, а потом физическое уничтожение мешающих классов; строгий контроль государства, то есть единовластной партии, над всей идейной и культурной продукцией общества; колоссальная роль, отводимая технике, машине, индустрии, автоматизации — автоматизации и производственных процессов, и социальных отношений, и самой психики, — всё это и многое другое приобретает под новым углом зрения новый и достаточно зловещий смысл.
В высшей степени симптоматично, что та самая Доктрина, которая пробивала себе путь на общественную поверхность при помощи освободительных лозунгов и тирад о свободе, начала эру своего господства с разгона всенародного собрания представителей, в выборе которых сама же участвовала, тщетно надеясь получить большинство. За этим немедленно последовало наложение запрета на деятельность всех других партий и политических организаций и уничтожение всех органов печати, кроме своих собственных.
Под указанным здесь углом зрения метаистории важно рассмотреть и такие феномены, как наука, техника и индустриализация.
В человеческом существе — не в физическом его теле только, но во всём сложном, разноматериальном конгломерате его существа — заложены такие потенции, развитие которых бесконечно раздвинуло бы возможность нашего пользования материальными средами и совершенно изменило бы соотношение между человеком и пространством, человеком и временем, человеком и природой, человеком и другими слоями бытия. Проблему полёта способна решить не только авиация. Борьба с болезнями за продление нормальных сроков жизни может вестись и совершенно другими методами, чем те, какими пользуется медицина. Быстрое передвижение в пространстве и общение на громадном расстоянии вовсе не являются монополией наук, связанных с усовершенствованием видов транспорта и средств связи. Способность к полёту, например, к преодолению пространств с невообразимой быстротой, к общению на больших расстояниях, к прохождению сквозь плотную среду, к преодолению болезней, к продлению срока человеческой жизни в два-три раза, ко встречам с существами других слоёв, к созерцанию трансфизических панорам, к восполнению жизненных сил не через пищу, а через впитывание излучения светлых стихиалей и через вдыхание благоуханий — всё эти способности, как и многие другие, покоятся в зачаточном состоянии в глубине нашего существа. Грубыми, до смешного громоздкими, вульгарными, тяжкими, примитивными, отвратительно бездушными и даже, как ни странно, нерациональными показались бы технические достижения наших дней, вроде реактивных самолетов, телевизоров или кибернетических устройств, тому, кто способен предвидеть человека, овладевшего способностью ангельского летания, духовного зрения или умением мгновенного выполнения сложнейших умственных операций единственно в силу развития способностей, дремлющих в нашем мозгу, в нашем физическом, эфирном и астральном организме. Одухотворённость и мудрая красота птичьих крыльев не столь далека от мертвенного поблёскивания надраенного самолетного крыла, как далеки друг от друга конкретные результаты движения по этим двум контрастным путям человеческого развития. Магия древности и, позднее, некоторые направления в восточной философской практике едва-едва прикасались к вопросу о раскрытии этих потенций. Путь к этому раскрытию почти неизведан, чрезвычайно трудоёмок и даёт плоды лишь в итоге преемственной работы многих поколений. Особая же его трудность заключается в том, что подобная практика теснейшим образом связана с общим одухотворением личности, с подъёмом её нравственного уровня, с очищением от всевозможной мути. Древняя магия не смогла далеко уйти по этому пути именно вследствие недооценки связи между магической практикой и этикой. Подчинение этой деятельности корыстным мотивам влечёт за собой, в большинстве случаев, приостановку движения, а иногда — продолжение движения, но ценою демонизации шельта со всеми вытекающими из этого запредельными следствиями.
На позднейших культурно-исторических стадиях, в лоне высокоразвитых религий, так или иначе прикасались к этой проблематике очень многие течения и школы: и пифагорейство, и каббала, и восточнохристианское монашество, и монашество даосизма и ламаизма. Кажется, сознательнее всех преследовали цель развития в себе именно этих потенций индийские йоги. При этом связь подобной работы с личной этикой была им уже совершенно ясна. Но требуемый йогой отказ от многих общечеловеческих потребностей и строжайшая самодисциплина препятствовали включению в это движение широких масс. Весьма сомнительно, однако, что для раскрытия этих потенций действительно необходим, независимо от эпохи и культуры, именно крайний аскетизм. Условия нового времени диктовали бы, вероятно, не мучительное умерщвление плоти наподобие монахов времён Исаака Сирина или индийских отшельников, а облегчённые условия, близкие к представлению о мирской праведности, либо, например, к повседневному укладу южнобуддийских общин — строгому и чистому, но умерщвление плоти отвергающему.
В метакультурах древности, включая Византию, общество ещё не сделало окончательного выбора между этим путём развития и другим — тем, который для краткости можно назвать научно-техническим. Правда, в панораме древнеримской империи видятся признаки того, что в плане древнего общественного сознания тогда уже почти ничего не осталось от идей первого типа развития; они сделались достоянием эзотерических и полуэзотерических обществ, мистических культов, некоторых кругов жречества. Но социально-экономические условия Древнего Рима, Византии, даже западного средневековья не могли ещё способствовать быстрому продвижению общества по второму пути. Рубежом следует считать приблизительно XV век — эпоху от изобретения пороха и книгопечатания до открытия Америки, Индии и до вызванных этим колоссальных экономических и психологических сдвигов.
С начала XVII века преобладание тенденции ко второму пути развития и стремительное угасание потенций первого пути становятся уже предельно ясными.
Второй путь развития характеризуется несколькими особенностями. Во-первых, резко и полностью разрывается связь между наукой, то есть познанием окружающего мира, и какой-либо духовностью. Духовность окончательно отбрасывается в область богословия, культа, мистической философии и искусства, то есть в ту область, на которую наука не обращает ни малейшего внимания, лишь гораздо позднее начиная изучать её со своих же научных позиций. Во-вторых, методика познания сужается до скрупулёзной эмпирики и чисто рассудочных обобщений эмпирически добытого материала. В-третьих, научная деятельность как таковая полностью эмансипируется от каких бы то ни было связей с практической этикой: корыстность или бескорыстность мотивов, порочность или добродетельность учёного не имеют больше никакого отношения к плодотворности его занятий. Конечно, кармические следствия дурно направленной научной или технической деятельности, например военного изобретательства, приходится пожинать каждому в его посмертии; но эти следствия находятся далеко вне круга его сознания при жизни. И в-четвёртых, наука в принципе делается открытой для всякого, обладающего упорством и прилежанием. Окончательный разрыв между духовным и интеллектуальным рядами становится незыблемой реальностью.
Как расценивать — с метаисторической точки зрения — этот выбор пути, совершённый западным человечеством, а позднее определивший направленность умственной деятельности и в других метакультурах? Если бы миссия Христа не была оборвана, человечество получило бы могучий импульс к движению именно по духовному пути. Вот тогда были бы открыты и усвоены те методы, которые позволили бы вовлечь на этот путь народные множества вместо тех единиц, которые вовлекаются на него в Индии и в странах буддизма; несравненно большими, для всех явными, были бы и достижения этих поколений. Это подобно тому, как отличается размах научных достижений в древности, когда в этом направлении работали единицы, от размаха научных достижении теперь, когда в эту деятельность вовлечены миллионы. Тот, кто оборвал жизнь Христа в самом её начале, продолжал свою глубоко целеустремлённую, сатанински разумную деятельность и в дальнейшем. И, уж конечно, он приложил немало сил к тому, чтобы глушить всё побеги духовности и способствовать бурному росту научной и технической мысли. Не требует объяснений, зачем именно ему нужно было первое; во втором же он нуждался потому, что без высочайших достижений техники не было бы мыслимо объединение человечества в монолит, а без этого объединения невозможно установление всемирной тирании — единственной тирании, заслуживающей наименование абсолютной.
Но объединение человечества есть цель, вернее, необходимый этап на пути к конечной цели — не только для демонических начал. Объединение человечества — этап в достижении конечной цели также и для начал Провиденциальных. Ибо, пока объединение не достигнуто, человечество будет терзаться войнами и революциями — войнами всё более и более разрушительными; наступит день, когда их разрушительность превратится в угрозу для всей органической жизни на поверхности Земли. Вне всеобщего объединения, политического и социального, нет способов к предотвращению этой угрозы. И поскольку человечеством уже давно, хотя и неосознанно, сделан выбор научно-технического пути развития, поскольку невозможно в короткий срок изменить соответствующим образом общее умонастроение в сторону пути духовного, постольку Провиденциальные силы принуждены, со своей стороны, форсировать движение человечества по научно-техническому пути. Такова метаисторическая диалектика. Силы Света озабочены только тем, чтобы направить научную мысль, поскольку это зависит от них, по таким дорогам, которые меньше других грозят гибельными для людей открытиями и изобретениями. Сознание и воля учёных — такое же поприще битв Света и Мрака, как и всё в Шаданакаре. И в то время, как одухотворённый разум Эйнштейна, Планка, Кюри, совершавших подвиги своих грандиозных открытий, просвещался и озарялся инспирацией даймонов, разум изобретателей шестиствольных минометов, термоядерных бомб, аппаратов подслушивания и межконтинентальных ракет направлялся в своих усилиях невидимыми слугами нашего вечного Врага.
Но и помимо умножения разрушительных сил войны, развитие техники имело для человечества первостепенное и противоречивое значение.
От всех других явлений духовного и интеллектуального ряда, даже от чистой науки, в значительной степени движимой чувством жажды познания, техника отличается одним: она не может не быть насквозь утилитарной. Психика людей, повседневно работающих в технике, над техникой, с техникой, приучается ко всему на свете подходить с критерием практической полезности. Если человек не сумеет сам заметить эту опасность, если он не отгородит глухой стеной ту сферу своей жизни и деятельности, где властвует техника, от остальных сфер своей жизни и души, он превращается в духовного калеку, духовного импотента, духовного слепца. Нет лучшего способа угасить в себе проблески чего бы то ни было духовного; нет более верного пути к выхолащиванию психики от понимания искусства, от любви к природе, от тяготения к религии, от тоски по мировой гармонии, от жажды любви. В нашем эоне развитие техники неизбежно, неотвратимо и оправдано потому, что без него невозможно ни объединение человечества, ни установление того всеобщего материального уровня, который достоин человека. Но горе тем, кто позволил технике властвовать над своей душой.
Строго закономерно, исполнено железной исторической логики то обстоятельство, что Доктрина апеллировала прежде всего к пролетариату и именно пролетариат был предызбран ею как будущий класс-гегемон. Тогда ещё можно было вводить умы в заблуждение, взывая к чувству справедливости и жалости и вопия о том, что пролетариат пока ещё создаёт только материальные ценности лишь потому, что он бесправен, угнетён, задавлен, нищ, сир, наг. Наивные энтузиасты веровали, что, освободясь от эксплуатации и придя к власти, этот класс создаст такие высшие ценности, перед которыми померкнут всё шедевры прошлого. И что же?
Феодальная аристократия эксплуатировала народ, но объём культурных ценностей, созданных этим классом, не поддается ни исчислению, ни обозрению. Жречество и духовенство эксплуатировали, как это известно теперь даже грудному младенцу, темноту масс, но они создали не только религиозные концепции и культ, они создали вечные памятники зодчества, живописи, поэзии, музыки, философии, они создали высокие нравственные заветы. Буржуазия повинна во всех смертных грехах, но культурное творчество этого класса составляет едва ли не большую часть того, что теперь именуется культурным наследием. Крестьянство оставалось на социальном дне, но всё же и оно создало песни и сказки, орнаменты и легенды, художественные ремёсла и фольклор.
А рабочий класс? Я живу в стране, где рабочий класс остаётся гегемоном уже пятое десятилетие. Что же создал он, кроме всё тех же ценностей материального ряда да всевозможных технических, производственных усовершенствований? Скажут, может быть: а как же вся рабочая интеллигенция, то есть выходцы из рабочей среды, становящиеся инженерами, экономистами, юристами, учёными, литераторами? Но это — не рабочий класс: это — те, кто его перерос, кому нечего больше делать в этой среде и кого навсегда отделили от этой среды и характер деятельности, и круг интересов, и материальные условия жизни. Монах, расписывавший фресками храм, оставался монахом; помещик, писавший у себя в усадьбе или в своём городском доме романы, поэмы и картины, оставался помещиком; буржуа, посвящавший свой досуг искусству и науке или предававшийся меценатству, оставался буржуа; и крестьянин, сочинявший былины или расписывавший утварь, оставался членом своего класса. Но рабочий, становящийся интеллигентом, тем самым перестаёт быть рабочим. И того, что создала эта интеллигенция, не приходится принимать к рассмотрению, когда мы говорим о том, что создал этот класс как таковой.
Духовной — в точном смысле слова — продукции рабочего класса не существует вообще; его интеллектуальная продукция ничтожна. Рабочий класс — не венец человечества, а его трагедия, его memento mori, грозное напоминание о том, что миллионы людей, потенциально ничем не отличавшихся от остального полноценного общества, осуждены этим обществом на духовное скопчество, на культурное вырождение, смягчаемое лишь тем, что эти несчастные в подавляющем большинстве сами не понимают всего ужаса своего положения. Утратившие связь с матерью-землёй и не вознаграждённые за это приобщением к мировой культуре, психически искалеченные вечной вознёй с машинами, эстетически колеблющиеся от красот индустриального пейзажа до частушки и пошлой олеографии, эти люди становятся жертвами одуряющей скуки, как только оказываются наедине с самими собой. Они, как огня, боятся тишины, ибо тишина ставит их лицом к лицу с их душевной опустошённостью. Природа для них мертва, философия — смертельно скучна, искусство и литература доступны им лишь в самых сниженных своих проявлениях, религия возбуждает в них лишь высокомерную насмешку невежд и только наука вызывает чувство инстинктивного уважения, как нечто, бесспорно высшее, чем они. Их отдых — карты, водка, домино, спорт, примитивный флирт да кинематограф. И пусть не лгут, будто я клевещу на этих людей: им слишком долго кадили фимиамом, их растлевали потоками демагогической лести и лжи; приходит время, когда перед ними поставят их собственные, ничем не разукрашенные портреты.
Закономерно и логично, что именно эту человеческую формацию Доктрина возвела на пьедестал; именно из неё создаются кадры единовластной партии; именно она возносится перед человечеством как якобы самый ценный из человеческих слоёв, как образец, коему должны по мере сил следовать всё остальные.
Смысл индустриализации — одного из главнейших мероприятий государства в 20-х и 30-х годах нашего века — отнюдь не исчерпывается тем, что эта мера усилила обороноспособность страны, одновременно поднимая, хотя и черепашьими темпами, её материальный уровень. Смысл индустриализации ещё и в том, что она произвела насильственную ломку психологии крестьянства и интеллигенции, заставив Россию, как выразился один иностранный журналист, «мыслить машинами», а в обществе распространяя тот психологический режим, который был до этого свойствен рабочему классу: психологический режим, при котором всё расценивается мерилом практической полезности, всё чувствуют себя винтиками в гигантской машине и считают это нормой; режим, при котором вырождается искусство, становится государственной проституткой литература, умирает религия, опошляется культурное наследие и выхолащивается этика: психологический режим бездуховности.
Культурное наследие остаётся единственным каналом, по которому духовность всё-таки проникает ещё в сознание людей. И не мешает припомнить, что в первые годы после Великой Революции, когда ещё верили в мираж скорой революции во всём мире, в русской культуре бушевало такое течение, которое требовало и всю культуру прошлого сдать в архив. Один из идеологов Доктрины, Маяковский, лишь гораздо позже пришёл к заключению, что Пушкин писал не так уж плохо; сначала же он, как и другие, требовал, чтобы Пушкин был сброшен с корабля современности. При этом Пушкин понимался, конечно, как некое олицетворение классики вообще. Самый талантливый театральный деятель той эпохи, Мейерхольд, выворачивая классиков наизнанку, культивировал тот урбанистический, конструктивистский, оголённо-схематический стиль, который приводит на память стиль массовых действ в Друккарге. И ещё поразительнее было отражение архитектурного стиля игв конструктивным стилем тех зданий, которые возникли среди русских городов в 20-х годах и в начале 30-х: лишённые каких бы то ни было украшений, это были сочетания кубов, ромбов, параллелепипедов — голых геометрических форм — при явном пренебрежении закруглённой линией. Потребовалась усиленная инвольтация из Фонгаранды, чтобы приостановить дальнейшее выхолащивание, или лучше сказать «игвизацию», зодчества. Впрочем, воздействие вкусов и стиля античеловечества в архитектуре XX века сказалось далеко не в одной России: конструктивизм на Западе оказался даже устойчивее, чем у нас, он до сих пор уродует своими железобетонными ублюдками прекрасные города Франции, Англии, Германии. Удивляться нечему: инвольтация демонических начал — всемирна, и если на некоторых отрезках истории Россия сделалась её основным плацдармом в человечестве и лицо Друккарга стало выпирать на её поверхность, то и остальное человечество не было оставлено без демонического внимания, чтобы в случае, если Россия отобьется от рук, было где и на чём продолжать сооружение фундамента грядущей сатанократии. Вот почему шрастр Северо-западной метакультуры, Мудгабр, всё больше и больше просвечивает теперь сквозь города Западной Европы и Америки.
Глубоко закономерен был, конечно, стратегический курс, взятый государством с самого начала Революции в отношении религии как таковой. Но тактику приходилось варьировать в зависимости от ситуации и от зоркости тех, кто этим курсом руководил на данном отрезке времени. Доктрина ещё не успела захватить власть, как великое человекоорудие Третьего Жругра уже объявило, что религия есть опиум для народа. На первых порах ради ослабления православной церкви, так долго господствовавшей над умами наиболее широких народных масс России, в особенности над крестьянством, попытались расшатать монолит православия, оказывая попустительство всевозможным сектам. Но скоро уяснилось, что такими паллиативами церковь расшатать нельзя и что, напротив, дух религиозного искательства начинает разливаться вширь. Поэтому секты подверглись тем же гонениям, что и церковь. Их судьбу разделили религиозные, философские и мистические организации и группы, бытовавшие среди интеллигенции: антропософские и теософские ложи, оккультные кружки, Религиозно-философское общество и религиозные ордена любой окраски. Деятельность антирелигиозных организаций, и в первую очередь общества «Безбожник», выплеснулась в клубы, лектории, на эстрады, трибуны, кафедры, в печать, театр и кино, даже прямо на городские и сельские площади. В дни церковных праздников храмы окружались стаями молодёжи, изощрявшейся в разных видах кощунства, и шутовскими процессиями, в которых комсомольцы изображали пузатых попов со съехавшими набекрень митрами и с бутылями в руках; эти скоморохи двигались по улицам параллельно крестному ходу верующих. Недостаток остроумия, эстетическое бесплодие и отпечаток непроходимой пошлости, лежавший на этих затеях, мало способствовали их удаче. Скудоумие приходилось восполнять трёхпалым свистом, взрывами кое-как срепетированного хохота, хлопушками, ракетами, а зачастую и прямым хулиганством.
Скоро стало очевидным, что и эти приёмы бессильны отвлечь от религии сколько-нибудь заметное число любителей духовного опиума. Даже напротив: храмы бывали так полны, как никогда этого не случалось до революции. И когда в 1925 году скончался находившийся под домашним арестом патриарх Тихон, его похороны вылились в такую миллионную демонстрацию, что перед ней померкли все внушённые правительством и партией массовые изъявления горя, которые годом раньше поразили москвичей в дни похорон или, вернее, мумификации первого вождя. После этого тактика была изменена и церковь расколота изнутри. Преемник покойного патриарха выступил с широковещательным заявлением, что отныне радости безбожного государства — и наши радости, его горести — и наши горести. Превышая свои полномочия, высший иерарх русской церкви включил текст великой ектиньи моление о «властях предержащих» и о пребывании их «во всяким благочестии и чистоте». Весьма вероятно, что субъективные мотивы, руководившие при этом высшей иерархией, сводились к мысли, что лучше хоть таким путём сберечь церковь от полного физического разгрома, хоть этими способами обеспечить для народа выполнение основных её функций: таинства крещения, исповеди, евхаристии. Но так или иначе, этим было положено начало тому политическому курсу со стороны церкви, который вскоре превратил её в безропотную рабу антирелигиозного правительства. Естественно, что такой поворот вызвал среди духовенства и мирян резкое разделение. Большинство священников или отказались напрямик, или уклонились от поминовения властей при богослужении. На саботажников обрушились кары — отнюдь, впрочем, не церковные. За тысячу лет своего существования русская церковь насчитывала среди своих святых едва ли десяток мучеников за веру. Теперь эта недостача была пополнена в изобилии. Тысячи священников и верующих мирян погибли в тюрьмах и трудлагерях. Храмы подверглись закрытию и разрушению либо превращению в склады, мастерские или общежития. Истребительный самум обращал в груды щебня и те храмы и монастыри, которые пользовались мировой известностью как уникальные памятники искусства. Колокола, веками катившие над городами и полями России волны благовеста, отзвонили в последний раз и, сброшенные с разломанных колоколен, были отправлены как металлический «утиль» на переплавку. К середине 30-х годов в Москве из 600 действующих церквей уцелело едва ли 40, а в Киеве, например, остался открытым один-единственный собор. Судьбу православной церкви разделили и всё другие вероисповедания.
К тому времени уже давно было сконструировано, свинчено и поваплено то, что долженствовало заменить собою церковь как водительницу душ, как учительницу жизни, как массовую организацию. Эта квазицерковь приняла от своей предшественницы и её исконную догматическую неколебимость, и свойственное ей сочетание централизованности с демократизмом, и её систему сурового внутреннего подчинения, и её претензии на роль единственного индикатора истины. Постарались имитировать даже то душевное тепло, которое свойственно церкви. Идейное и структурное единство партии охранялось такими же беспощадными мерами, какими некогда, в века своего становления, христианская церковь оберегала своё единство, вступая в жестокую борьбу с любой ересью. А исключение провинившегося члена из лона квазицеркви стало таким же страшным наказанием и воспринималось несчастным столь же трагически, как в средние века воспринималось отлучение от церкви.
Мало-помалу квазицерковь выработала и квазикульт. Вместо жалких, кустарных антирелигиозных маскарадов в дни церковных праздников упор был взят теперь на устройство грандиозных массовых шествий, парадов и помпезных действ в дни праздников революционных, на хоровое исполнение партийных квазипсалмов и квазиакафистов и на поклонение квазимощам, покоившимся в квазихраме у стен Кремля.
Средствами экономического и внеэкономического принуждения на службу квазицеркви было привлечено всё — от художественной литературы до цирка, от сцен ведущих театров до ресторанных эстрад. Стержнем же этой системы было сделано так называемое просвещение, то есть лестница образовательно-воспитательных и научных учреждений от детских садов до Академии наук СССР.
Человек какого образа воспитывался этой всеобъемлющей педагогической системой? Каков был её идеал?
Она развивала в испытуемом смелость, ибо смелость эта была нужна государству для борьбы с врагами и для грядущих боёв за всемирную власть. Воспитывалась воля, но такая воля, которая покорна государству и квазицеркви и тверда в осуществлении их — и только их — директив. Воспитывалось чувство товарищества, но товарищества по отношению только к тем, кто неукоснительно и твёрдо отстаивал дело именно этого государства и этой квазицеркви. Воспитывались правдивость и честность, но честность особого рода: такая честность, когда человек, не колеблясь, предаст товарища, друга, отца, выдаст любую доверенную ему тайну, если они хотя бы в деталях противоречат интересам государства и указаниям квазицеркви. Воспитывалось творческое отношение к труду — всё ради эффективности трудовых процессов в интересах той же квазицеркви и того же государства. Поощрялась жажда знания, но направлялась она по строго определённому руслу: такому руслу, которое обеспечивало технический прогресс и формирование определённой идеологии. Всё это окрашивалось тщательно культивируемой, выращиваемой, питаемой, поливаемой, подогреваемой ненавистью к врагу, причём врагом считался каждый мыслящий иначе, чем квазицерковь. В итоге получалась развитая, энергичная, жизнерадостная, целеустремлённая, волевая личность, по-своему честная, по-своему идейная, жестокая до беспощадности, духовно узкая, религиозно-невежественная, зачастую принимающая подлость за подвиг, а бесчеловечность — за мужество и героизм. Создавался законченный тип самоуверенного фанатика, воображающего, что его государство — лучшее из всех государств в мире, его народ — талантливее всех народов, его квазицерковь — ковчег абсолютной истины, его идеология — безупречно правильна, его вождь — непогрешим не только ex cathedra, но и во всё минуты своей жизни, всё же остальное — ветошь, исторический мусор, только мешающий жить и осуждённый на безжалостное уничтожение.
Но какими бы прочными ни были позиции, занятые Доктриной в битве за человеческие души, внутри этих душ продолжала протекать почти невидимая постороннему глазу, часто невнятная рассудку самих людей борьба провиденциального начала с теми, кто пытался его искоренить. В повседневности, в быту, в семьях, в дружбе, в любви, в тайных движениях человеческого сердца, в смутной тоске, в неутолимых сомнениях, самопроизвольно возникающих из недр совести, в общении с природой, в струях красоты, низливавшихся в душу от великих творений прежних времён, сказывалось непобедимое сопротивление духа.
Таких стадий достигла борьба с духовностью в тридцатых годах нашего века, когда над шестой частью земного шара обрисовалась с окончательной резкостью исполинская фигура страшного человеческого существа, ещё издалека предвиденная и предсказанная великими пророками России.
Глава 3 Тёмный пастырь
Так начинается поразительное стихотворение, написанное шестнадцатилетним юношей Лермонтовым в 1830 году. Озаглавлено оно чётко: «Предсказание».
И в обоих вариантах последняя строка остаётся единственной, свидетельствующей о том, что поэту не всё было видно с одинаковой ясностью сквозь мглу грядущей сотни лет. «Клонящееся перо» — дань юношескому романтизму, перенос реквизита эпох прошлого на эпоху будущего. «Чёрный плащ» — выражение при помощи поэтического образа той непроницаемой тьмы, которая будет окутывать эту страшную фигуру, видимую из-за дыма и туч целого столетия. Что же касается выражения «возвышенное чело», то здесь или характерная черта лермонтовского Демона, перенесённая на человеческое существо почти сверхъестественной мощности, глубоко связанное с демоническим началом, или, быть может, указание на то, что в этом пророческом видении перед духовным взором поэта слились в одном образе две исторические фигуры следующего столетия, которые, будучи видимы ему во временной перспективе, как бы находили одна на другую, и Лермонтову не удалось различить, что высокое чело будет отличать не того окутанного мраком гиганта, а его предшественника.
Это — стихотворение Александра Блока, написанное двумя годами раньше революции 1905 года.
Сжатые, очень точные формулировки, передающие общественную атмосферу накануне первой революции. Но дальше начинается нечто неожиданное:
Но бежать было поздно. Появление этого существа было предопределено слишком давно и подготовлено слишком могущественными силами инфракосмоса. В русской литературе прошлого века имеется и ещё одно предсказание о нём, ещё более поражающее. В особенности если учесть, что оно принадлежит перу автора, от метаисторических представлений и чувств далёкого. Сделано оно не в стихах, а в прозе, и содержание его настолько глубоко, что мне придётся в этом месте нарушить правило, принятое в работе над настоящей книгой: не злоупотреблять цитатами. Я вынужден дать целую цепь цитат, жалея только о том, что границы книги не позволяют включить в неё всего, что относится до предварения этого существа в одном из весьма известных произведений русской классики. Начну с сокращённой передачи описания воображаемого портрета этого существа.
«Это мужчина среднего роста с каким-то деревянным лицом… как смоль чёрные волосы покрывают конический череп и плотно, как ермолка, обрамляют узкий… лоб. Глаза… осенённые несколько припухшими веками; взгляд чистый, без колебаний; губы тонкие, бледные, опушённые подстриженною щетиной усов; челюсти развитые, но без выдающегося выражения плотоядности, а с каким-то необъяснимым букетом готовности раздробить или перекусить пополам. Одет в военного покроя сюртук, застёгнутый на всё пуговицы».
Читаешь — и вздрагиваешь. Что это? Когда и о ком написано? — Написано в шестидесятых годах прошлого века. Но почему же такое невероятное совпадение с обликом, слишком уж памятным не людям шестидесятых годов, а именно нашему поколению? — Читаем дальше.
«На лице не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатски невозмутимая уверенность, что всё вопросы давно уже решены. Какие это вопросы? Как они решены?.. Может быть, это вопрос о всеобщем истреблении, а может быть, только о том, чтобы всё люди имели грудь выпяченную вперёд на манер колеса? Ничего неизвестно. Известно только, что этот неизвестный вопрос во что бы то ни стало будет приведён в действие. А так как подобное противоестественное приурочение известного к неизвестному запутывает ещё более, то последствие такого положения может быть только одно: всеобщий панический страх».
«Перед глазами зрителя восстаёт чистейший тип идиота, принявшего какое-то мрачное решение и давшего себе клятву привести его в исполнение… когда же придатком к идиотству является властность, то дело ограждения общества значительно усложняется».
«Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фанатических нивелираторов. Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в неё видимый и невидимый мир с таким непременным расчётом, чтоб нельзя было повернуться ни взад, ни вперёд, ни направо, ни налево»36. «Нет ничего опаснее, как воображение прохвоста, не сдерживаемого уздою и не угрожаемого непрерывным представлением о возможности наказания на теле. Однажды возбуждённое, оно сбрасывает с себя всякое иго действительности и начинает рисовать своему обладателю предприятия самые грандиозные». А Угрюм-Бурчеев был «прохвост всем своим существом, всеми своими помыслами… Виртуозность прямолинейности засела, точно ивовый кол, в его скорбной голове, пустив там целую непроглядную сеть корней и разветвлений. Это был какой-то таинственный лес, преисполненный волшебных сновидений. Таинственные тени гуськом шли одна за другой, застёгнутые, выстриженные, однообразным шагом, в однообразных одеждах, всё шли, всё шли… Ещё задолго до прибытия в Глупов, он уже составил в своей голове целый систематизированный бред, в котором до последней мелочи были регулированы все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии».
«На другой же день по приезде он обошёл весь город… Шёл он долго, всё простирая руку и проектируя, и только тогда, когда глазам его представилась река, он почувствовал, что с ним совершилось нечто необыкновенное. Он позабыл… он ничего подобного не предвидел… Излучистая полоса жидкой стали сверкнула ему в глаза, сверкнула и не только не исчезла, но даже не замерла под взглядом этого административного василиска.
— Кто тут? — спросил он в ужасе.
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее».
«…Дома он через минуту уже решил вопрос по существу. Два одинаково великих подвига предстояли ему: разрушить город и устранить реку. Средства для исполнения первого подвига были обдуманы уже заранее; средства для исполнения второго представлялись ему неясно и сбивчиво. Но так как не было той силы в природе, которая могла бы убедить прохвоста в неведении чего бы то ни было, то в этом случае невежество являлось не только равносильным знанию, но даже в известном смысле было прочнее его. Он не был ни технолог, ни инженер; но он был твёрдой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир».
«Город приник; в воздухе чувствовалась спёртость и духота. Он ещё не сделал никаких распоряжений, не высказал никаких мыслей, никому не сообщил своих планов, а всё уже понимали, что пришёл конец».
Конец начался, как известно всем, читавшим Щедрина, с разрушения старого города до основания и со свезения всего образовавшегося мусора, включая навоз, к реке.
«И вот вожделенная минута наступила… Созвавши будочников, он привёл их к берегу реки, отмерил шагами пространство, указал глазами на течение и ясным голосом произнёс:
— От сих мест — до сих!
Как ни были забиты обыватели, но и они восчувствовали. До сих пор разрушались только дела рук человеческих, теперь же очередь доходила до дела извечного, нерукотворного…
— Гони! — скомандовал он будочникам, вскидывая глазами на колышущуюся толпу.
Борьба с природой восприняла начало».
Борьба с природой!.. — Общепринято мнение, что в образе Угрюм-Бурчеева Щедрин воспроизвёл — разумеется, в сатирическом преломлении — образ Аракчеева. Это доказывается и некоторыми чертами внешнего сходства между щедринским героем и обликом гнусного временщика, и явной пародией на военные поселения, которую представляла собой административная и градостроительная система, мечтавшаяся Угрюм-Бурчееву. Ясно также, что в этом образе отразился в какой-то мере и реальный исторический образ другого деспота, наложившего на Россию ещё более резкий отпечаток, и к тому же более близкого к Щедрину хронологически: образ Николая I. Но… борьба с природой? Ни Аракчеев, ни Николай не сносили городов с лица земли, дабы строить на их месте новые, по их скудоумному ранжиру разграфлённые; ни тот, ни другой не сгоняли всё население на бессмысленную и слепую борьбу с природой.
Наконец горы мусора запрудили реку.
«Раздался треск, свист и какое-то громадное клокотание… Затем всё смолкло; река на минуту остановилась и тихо-тихо начала разливаться по луговой стороне. К вечеру разлив был до того велик, что не видно было пределов его, а вода между тем всё прибывала и прибывала. Откуда-то слышался гул; казалось, что где-то рушатся целые деревни и там раздаются вопли, стоны и проклятия. Плыли по воде стоги сена, брёвна, плоты, обломки изб и, достигнув плотины… сбивались в кучу в одном месте».
Известно, что замыслы Угрюм-Бурчеева потерпели крах на следующее же утро. За ночь река размыла и унесла плотину и снова двигалась в своих берегах. Тогда ошеломлённый преобразователь решил уйти от реки и построить мечтаемый город Непреклонск на новом месте, на ровной, как скатерть, низине. Там, наконец, его сморило, и он заснул с топором в руке.
«Изнурённые, обруганные и уничтоженные, глуповцы после долгого перерыва в первый раз вздохнули свободно. Они взглянули друг на друга — и вдруг устыдились. Они не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у них история, были ли в этой истории моменты, когда они имели возможность проявить свою самостоятельность? — ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Кугуш-Кильдибаевы, Негодяевы, Бородавкины и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И всё это глушило, грызло, рвало зубами — во имя чего? Груди захлёстывало кровью, лица судорожно искривляло гневом при воспоминании о бесславном идиоте, который с топором в руке пришёл неведомо отколь и с неисповедимой наглостью изрёк смертный приговор прошедшему, настоящему и будущему…»
Угрюм-Бурчеев проснулся и возвратился к сооружению Непреклонска, но атмосфера неуловимо изменилась. «Он начал нечто подозревать. Его поразила тишина во время дня и шорох во время ночи. Он видел, как, с наступлением сумерек, какие-то тени бродили по городу и исчезали неведомо куда, и как, с рассветом дня, те же самые тени вновь появлялись в городе и разбегались по домам. Несколько дней сряду повторялось это явление, и всякий раз он порываются выбежать из дома, чтобы лично расследовать причину ночной суматохи, но суеверный страх удерживал его».
Цитаты кончились.
Удивительно в них, конечно, не то, что великий сатирик дал односторонний — не реалистический, а резко гротескный — образ, доведённый до чудовищности. На то он и сатирик. Удивительно то, что, отталкиваясь от конкретных исторических фигур прошлого, фигур гораздо меньшего масштаба, он предварил в своём творении исполинскую фигуру будущего. Конечно, он увидел и изобразил её только с одной стороны, с той самой, которая роднила её с российскими деспотами прошлого. Но долгое, острое, исполненное душевной боли и муки вглядывание мыслителя в типичные образы отечественной истории и в её тенденции привело его к пророчеству о том, что тираническая тенденция, проявлявшаяся и в Бироне, и в Павле, и в Аракчееве, и в Николае, достигнет своей кульминации лишь в грядущем, и тогда появится на вершинах власти тот, на одну из существеннейших сторон которого Угрюм-Бурчеев похож больше, чем на любого из его предтеч.
Великие тираны российской истории Иоанн Грозный и Николай I были орудиями демона великодержавной государственности — и только. Этим исчерпывалось их метаисторическое значение, если не говорить о том, что в первый период царствования Грозного через этого царя волил демиург, а в конце — Велга. Орудием очередного Жругра был и Сталин, но всё дело в том, что этим отнюдь не исчерпывалось его метаисторическое значение.
Как ни велика была Россия при Грозном и особенно при Николае, но её победы и поражения, возрастание или ослабление её мощи могли непосредственно отражаться на судьбах лишь ограниченной географической зоны: Средней Европы, Среднего и Ближнего Востока. Воинствующая российская идеология двух первых Жругров — идея Третьего Рима и концепция «самодержавие, православие, народность» — были отмечены провинциализмом, узконациональным и конфессиональным. Это вполне соответствовало той стадии мирового технического развития и международных связей, которой достигло тогда человечество. Но связи укреплялись и расширялись, а достижения техники изменили самоё понятие географического пространства, приблизив друг к другу континенты, а воинственных соседей уперев друг в друга границами с такой плотностью, с какою упираются один в другого лбами борющиеся бараны. Передовое место в истории Россия заняла с той минуты, когда внутри неё к власти пришла — впервые в мире — интернациональная Доктрина. Россия стала первой страной, вооружённой такой идеологией, какая могла бы, в принципе, распространиться на всё страны земного шара. Даже больше того: в Доктрине был заложен такой импульс к расширению, который предполагал своим пределом именно только границы планеты. Когда мы говорим о мировых империях или мировых претензиях великих завоевателей прошлого, от Чингиз-хана до Наполеона и Британской империи, мы употребляем слово «мировой» в значении условном. Революционная Россия с её Доктриной была первой в истории носительницей мировой тенденции в совершенно безусловном смысле. Секрет же заключался в том, что вместо мечты о всемирной гегемонии какого-либо отдельного народа (мечты утопической, ибо ни один народ не достаточно многочислен для этого) теперь прокламировалась идея всемирного содружества народов, объединённых новым социальным строем, который должен был возникнуть везде в результате революционных взрывов. Революционизирующее, освободительное влияние этой концепции для внероссийских стран, в особенности для колоний и полуколоний Востока и Юга, было колоссально. В одних из стран оно постепенно развивалось по программе, намеченной в Москве, в другие было принесено на штыках советских армий. Немало нашлось и таких стран, как Индия или Бирма, где это революционизирующее начало резко изменило свою этическую и политическую окраску. Но как бы там ни было, везде вовлекались в революционную или преобразовательную деятельность массы именно тех сверхнародов, тех стран, тех наций, а вовсе не одной только России. Россия стремилась лишь, по мере возможности, сохранить за собой роль направляющей силы (что, конечно, удавалось ей далеко не всегда, и чем дальше во времени, тем меньше).
Естественно поэтому, что за образами обоих вождей революционной России видятся не только очертания третьего русского уицраора, но явственно выступает тень существа неизмеримо более огромного, существа планетарного — того осуществителя великого демонического плана, который носит имя Урпарпа.
Но значение, роли и сама природа этих двух человекоорудий были глубоко различны.
Первый из них был человеком. Таким же человеком, как и почти всё носители светлых или тёмных миссий. Конечно, над его шельтом и всеми остальными компонентами его существа велась многолетняя, если не вековая, работа, дабы превратить его в послушное орудие иноприродной воли. Но при всём том его личная монада оставалась незатронутой, она парила по-прежнему в своём многосолнечном Ирольне, и его человеческий образ, его характер неизбежно отражал в какой-то мере свет этой монады, сколько бы преград ни ставили между монадой и человеком его демонические пестуны. В характере оставались даже и такие свойства, которые казались мешающими с точки зрения его миссии, но которые не могли быть заглушены окончательно. Этот человек не сделался ни кровожаден, ни активно жесток; он упорно веровал в Доктрину и работал не во имя своё, а во имя этого идеала. Он по-своему любил народ и человечество, хотя и обобщённо-абстрактной, мечтательно-головной любовью. Он желал им блага, как сам это благо понимал, и если прибегал порой к весьма крутым мерам, умея проявлять даже неумолимость, то это диктовалось не мстительностью, не бесчеловечностью, а уверенностью в том, что такова печальная революционная необходимость. Пролитие крови или причинение страданий само по себе не доставляло ему никакого наслаждения. Даже когда совершённый против него террористический акт вызвал его тяжёлое ранение и едва не стоил ему жизни, вождь нашёл в себе нравственную силу и достаточную политическую дальнозоркость, а может быть и гуманность, чтобы настоять на том, чтобы политическая преступница была подвергнута не казни, а тюремному заключению. К своим товарищам по партии он относился с отеческой бережностью и даже против тех из них, которые возглавляли внутри партии оппозиционные течения, он не принимал иных мер, кроме дискуссионной борьбы, партийного внушения и давления собственного авторитета. Политические деятели, много раз демонстрировавшие своё инакомыслие, как Троцкий, Зиновьев, Бухарин, оставались активными членами элиты и несли громадную нагрузку в общем партийно-государственном труде.
Множество случаев, когда его вмешательство предотвращало незаслуженно суровую кару или слишком крутое мероприятие властей на местах, доказывают, что первому вождю нередко бывали доступны общечеловеческие чувства жалости, сочувствия, справедливости. Слишком искренне впитал он в себя демократические идеалы предыдущих поколений; он был слишком интеллигентен для того, чтобы его удалось превратить в тирана. Доказывается всё это и его отношением к так называвшимся тогда нацменьшинствам: его указания на этот счёт проникнуты такой заботливостью о том, чтобы не ранить болезненно обострившееся благодаря вековым гонениям национальное самолюбие, полны такой настороженной человечностью и таким пониманием психологии угнетённых наций, что диву даешься: как могли подобные указания столь беззастенчиво и цинично попираться его преемником.
Ленин был интернационалистом не на словах, а на деле. Он во многом был осуществителем тёмной миссии, но он глубоко верил в то, что его деятельность направлена на благо человечества.
Другая природа и другое предсуществование второго вождя определили и совершенно другой его характер.
Каждая из инкарнаций этого существа была как бы очередной репетицией. В предпоследний раз он явился на исторической арене в том самом облике, который с гениальной метаисторической прозорливостью запечатлел Достоевский в своём «Великом инквизиторе». Это не был Торквемада или кто-либо другой из крупнейших руководителей этого сатанинского опыта; но и к рядовым работникам инквизиции он не принадлежал. Он появился уже на некотором спаде политической волны, и в течение его многолетней жизни ему стало ясно, что превратить католическую церковь в послушный механизм Гагтунгра, в путь ко всемирной тирании, не удастся. Но опыт деятельности в русле инквизиции очень много дал этому существу, развив в нём жажду власти, жажду крови, садистическую жестокость и в то же время наметив способы связи между инспирацией Гагтунгра, точнее — Урпарпа, и его дневным сознанием. Эта инспирация стала восприниматься временами уже не только через подсознательную сферу, как раньше, а непосредственно подаваться в круг его бодрствующего ума. Есть специальный термин: хохха. Он обозначает сатанинское восхищение, то есть тип таких экстатических состояний, когда человек вступает в общение с высокими демоническими силами не во сне, не в трансе, а при полной сознательности. Теперь, в XVI веке, в Испании, хохха стала доступна этому существу. Оно достигло ступени осознанного сатанизма.
Промежуток между этой инкарнацией и следующей протекал сперва, конечно, на Дне, куда шельт вместе с астралом были сброшены грузом ужасной кармы; а затем в Гашшарве: извлечённый туда Урпарпом и его слугами, потенциальный антихрист подготавливался там свыше 200 лет к своему новому воплощению. Напомню, что монада, некогда похищенная для него из Ирольна самим Гагтунгром у одного из императоров Древнего Рима, продолжала томиться в плену, в пучине лилового океана, в Дигме, а как бы обезглавленный шельт императора пребывал в подобии летаргического сна в одном из застенков Гашшарвы.
Кажется, однако, что в глубине существа, о коем идёт речь, оставалась ещё, вопреки осознанному преклонению перед Гагтунгром, то ли крохотная искра, то ли некоторая тень сомнения в правильности своего выбора. Возможно, впрочем, что это был просто инстинктивный страх перед невообразимо ужасной катастрофой после грядущего апофеоза. Так или иначе, эта искра была наконец потушена в начале его нового существования на земле. В маленькой стране на границе Азии и Европы, в горной деревушке, в бедной верующей семье снова увидело солнечный свет это существо; и ещё подростком распростилось оно навсегда со всем, что прямо или косвенно связано с христианством. Казалось, Провиденциальные силы ещё раз приоткрыли ему двери спасения, предоставив возможность дальнейшего пути в лоне церкви, в сане священника. Но какие перспективы могла бы сулить эта скромная дорога существу, одержимому импульсом владычества надо всем миром? С подготовкой к духовному пути — в обоих значениях этого слова — было покончено навсегда — окончательно и бесповоротно. Возможно также, что выбор, по существу, был сделан раньше, ещё в Гашшарве, теперь же он только нашёл соответствующее выражение в Энрофе. Объект многовековых попечений дьявола примкнул к революционному движению на Кавказе и основательно проштудировал Доктрину, отчётливо поняв, что не найти ему ни лучшей маски, ни лучшей программы для первых мероприятий после захвата власти.
Но почему, вернее, зачем это существо, предназначенное к владычеству над Россией, было рождено не в русской семье, а в недрах другого, окраинного, маленького народа? Очевидно, затем же, зачем Наполеон был рождён не французом, а корсиканцем, не наследником по крови и духу великой французской культуры и национального характера этого народа, а, напротив, узурпатором вдвойне: захватчиком не только власти, к которой он не был призван ни обществом, ни правом наследования, но ещё вдобавок власти в стране чужой, а не в своей собственной. И Корсика, и Грузия, страны суровые, горные, культурно отсталые, где человеческая жизнь стоит дёшево, а всякий конфликт перерастает в кровавое столкновение, сделали своё дело, укрепив в обоих своих порождениях глубокое презрение к ценности человеческой жизни, жгучую мстительность, неумение прощать и ту поразительную лёгкость, с какой уроженцы этих стран готовы пустить в ход оружие. Для того чтобы лучше выполнить своё предназначение во Франции и в России, оба эти существа должны были быть как бы чужеродными телами в теле обеих великих стран, не связанными никакими иррациональными, глубинными, духовными нитями с тем народом, которому предстояло стать главной ареной их деятельности и их жертвой по преимуществу. Надо было прийти «с топором в руке неведомо отколь и с неисповедимой наглостью» действовать так, как действует завоеватель на порабощённой земле.
Людовик XIV хладнокровно вёл свои войны, отождествляя государство с самим собой и посылая на смерть тысячи французов. Пётр I пожертвовал несколькими десятками тысяч крепостных крестьянских душ ради сооружения Петербурга. Ленин трудился ради мировой революции, которая стоила бы жизни, вероятно, миллиону человек. Но бросить чуть не половину мужского населения Франции в пасть непрерывных войн, имевших единственной целью расширение зоны личного властвования; пожертвовать для спасения своего никем и ничем не благословлённого престола по крайней мере десятью миллионами российских солдат, а потом посадить за проволочную изгородь одну пятую часть населения страны и при этом быть готовым на превращение в лунный ландшафт её прекраснейших городов и самых цветущих областей ради химеры распространения своего владычества на всю планету — нет, на такие деяния не отважились бы ни Людовик, ни Пётр, ни Ленин — никто, в чьих жилах течёт та же кровь, что и проливаемая кровь народа, для кого культурные ценности нации — его ценности, её прошлое и будущее — его прошлое и будущее, а земля, по которой он ступает, — драгоценная, милая и незаменимая земля Родины.
Но «отец лжи», подготавливая своё детище из века в век, никогда не внушал ему, разумеется, всей правды — ни о конечных целях и возможностях, ни о значении отдельных этапов подготовки. Обеспечивая его инкарнацию в последний раз, великий демонический разум понимал, что для царства антихриста в Энрофе ещё не созрели условия, равно как и сам кандидат совершенно не готов для подобной роли. В его существе ещё не были припасены вместилища для тех сверхчеловеческих даров, какие были бы необходимы владыке мира. Органы, которые впоследствии должны были развиться в его материальном составе, оставались ещё в зачатке. Ещё некуда было вложить гениальность научную, гениальность государственную, гениальность художественную, гениальность тёмной религиозности. Ибо способности к погружению в состояние хохха ещё недостаточно для того, чтобы облечь материал, полученный через дьявольское духовидение, в обаятельные для человечества формы великой квазирелигии. Урпарп знал лучше всех, что предстоит ещё не спектакль, а только генеральная репетиция. Но следовало укреплять в сознании детища иллюзию о том, что это — не репетиция, а уже долгожданный спектакль и что именно в этой инкарнации он сможет достичь, если будет играть хорошо, своей всемирной цели. Такая иллюзия явилась бы сильнейшим стимулом для актёра — играть во всю силу: сильнейшим стимулом в его деятельности на посту вождя всемирного революционного потока.
Жутко вглядываться в сохранившийся портрет этого существа ещё в те дни, когда оно было ребёнком. Какой потрясающий контраст с лицом маленького Ленина! Ничего мальчишеского, ни проблеска детского!.. Удивительно странный лоб, настолько сниженный и суженный кромкой чёрных, гладко прилизанных, надвинутых «как ермолка» волос, что это производило бы впечатление дегенерации, если бы под волосами не обозначался поразительной формы череп — конический череп — не закругляющийся плавной линией назад, а вздымающийся вверх и вверх до самой маковки. Заостряясь, он наконец увенчивается тою выпуклостью, которая говорит о высокой мистической одарённости. Подбородок длинный и узкий; впоследствии он резко раздастся вширь. Нос воинственно выдаётся вперёд; в очертаниях сухих и бледных, стиснутых губ — упорство, бессердечие и странная, неинтеллигентная тупость. А глаза, напряжённо сдвинутые, глядят так угрюмо, самоуверенно и с такой заведомой враждебностью ко всему, что перед ними находится, какой никогда не встретишь у ребёнка.
Тридцать лет повсеместно маячил перед нами портрет этого существа — уже не мальчиком, разумеется, а мужчиной. Нельзя было сделать ни шага, чтобы не встретить его справа, слева или впереди. И трудно освободиться от привычки к этому лицу, от множества ассоциаций, вызываемых у нас при его виде, и взглянуть на эти черты непредубеждённо. На большинстве портретов глаза вождя слегка сощурены, как бы полуприкрыты чуть-чуть припухшими веками. Иногда — это гримаса, долженствующая имитировать добродушно-хитрую полуусмешку, как у Ленина, иногда же это похоже на напряжённое всматривание вдаль. Лишь на известном портрете, принадлежащем кисти Бродского, глаза раскрыты так, как им надлежит быть: непроглядная тьма, свирепая и грозная, смотрит оттуда. Густые волосы, зачёсанные назад, скрывают ненормальность черепа; знаменитые усы смягчают слишком разоблачающую линию губ. Впрочем, усы и сами по себе вносят немаловажный оттенок: оттенок какой-то пошловатой примитивности, как если бы их обладатель гордился своей мужской грубостью и сам культивировал её в себе. Узкий в детстве овал лица давно заменился чётко очерченным квадратом: это объясняется развившейся с годами сокрушительной мощью челюстей, способных, кажется, перемолоть камни. Неимоверная воля отпечаталась на этом лице и столь же безграничная самоуверенность. Ни единой черты, говорящей — не то чтобы об одухотворённости, но хотя бы о развитой интеллигентности. Только убийственную хитрость в сочетании с непонятной тупостью можно разглядеть в этих чертах, да ещё нечто, вызывающее недоумение и тревогу: череп! череп! что вмещают эти необычайные выпуклости головы, что обозначают эти уникальные пропорции?
Хитрость, воля, тупость, бесчеловечность — ведь таких свойств недостаточно, чтобы оставить в истории такой след, какой оставил он. Должны быть налицо и дарования высшего порядка. Может быть, о них свидетельствует то, что на портрете не может быть запечатлено, — голос, тембр, дикция? Но всё мы, его современники, слышали этот лишённый вибраций, выхолощенный от нюансов, медлительный и тупой голос автомата, эту дикцию восточного человека, не сумевшего овладеть до конца правильным русским языком.
Кто же это? неужели и вправду идиот? Но когда же и где, кроме города Глупова, идиот становился полновластным правителем, и притом в огромном государстве? становился не по праву наследования, а собственными усилиями? Ведь для того, чтобы захватить власть и после этого три десятилетия единолично править исполинской державой, заставляя дрожать целые континенты, — для этого надо обладать и кое-чем другим, кроме идиотизма.
Но оставим портрет, приглядимся к биографии государственного человека.
Вопреки открытому и ясному завещанию Ленина, предостерегавшего партию от вручения слишком обширных полномочий этому любителю «острых блюд», любитель сумел в два-три года растолкать локтями всех других претендентов, обладавших большими заслугами и большими достоинствами; сумел мастерски проведёнными интригами довести всех конкурентов, которые не успели умереть сами, до казни или остракизма; не преминул раздавить, как гнёзда насекомых, одну за другой всё оппозиционные группы внутри партии и вне её; нашёл способы истолочь в порошок интеллигенцию — рассадник разномыслия — и взамен создать свой собственный эквивалент этого культурного слоя; разрушил внешние покровы и формы религии, заставив её в то же время служить верой и правдой его интересам; ухитрился создать такой культурный режим, при котором даже самая отчаянная голова была бы лишена фактической возможности возвысить голос против этого режима; умудрился соорудить такой аппарат безопасности, при котором жизнь владыки сделалась абсолютно недосягаемой ни для яда, ни для кинжала, ни для пуль, ни для бомб; посадил на всякий случай за решетку несколько миллионов человек; сумел слить голоса остального населения в неумолчном гимне — ему, только ему, любимому, мудрому, родному, — о, воистину для всего этого нужно было обладать гениальностью. Гениальностью особой, специфической: тёмной гениальностью тиранствования.
Гениальность же тиранствования слагается в основном из двух сил: величайшей силы самоутверждения и величайшей жестокости.
По-видимому, в истории человечества ещё не было существа, одержимого жаждой самоутверждения с такой силой, накалом, темпераментом. Какой жалкой выглядит сорокаметровая статуя Нерона в образе Аполлона, некогда сооружённая им возле Колизея, если сопоставить её со многими тысячами статуй революционного вождя, воздвигнутых повсеместно, на любой привокзальной площади, в любом парке, в любом заводском дворе, а размерами варьировавшихся от масштабов обычного памятника до масштабов Колосса Родосского! Заставить назвать своим именем главную улицу в каждом городе и добрую треть всех колхозов страны; принудить любое общественное собрание, каким бы вопросам оно ни было посвящено, завершаться овацией в честь вождя; вменить это прославление в обязанность всем видам искусства, литературы, музыки, науки; вынудить в XX веке половину человечества считать его корифеем всех отраслей знания; наладить механизм фальсификации исторических документов, чтобы революционные или государственные заслуги побеждённых соперников приписывались только ему; написать новое евангелие, в котором прославлять самого себя, и заставить всё население штудировать этот хлам чуть ли не наизусть; навести такого туману, что неисчислимые массы людей за рубежом уверовали в то, что им выпало величайшее счастье — жить одновременно с гениальнейшим, мудрейшим и гуманнейшим из смертных… Что рядом с этим всё поползновения деспотов прошлого: и фальсификация истории Рамзесом II, и молитвы перед своим изображением во храме, которые вынуждал Калигула у некоторых жрецов, и истошный рёв «Хайль Гитлер», десять лет громыхавший над Германией37, и даже горы человеческих черепов или караваны с корзинами, полными вырванных человеческих глаз, — апофеозы, до которых додумывалось приземистое воображение всяких чингиз-ханов и тимуров.
Известно, что Сталин был весьма озабочен реабилитацией некоторых страшилищ прошлого, например Ивана Грозного, Малюты Скуратова. И однако, о том же Грозном он пренебрежительно заметил под конец: «Казнит горстку бояр, а потом две недели молится и кается. Хлюпик!» Да, назвать Грозного хлюпиком имел право, пожалуй, только он.
Эти беспрецедентные формы и масштабы тиранствования говорят о сверхчеловеческой жажде самоутверждения и столь же сверхчеловеческой жестокости.
Он был кровожаден, как истый демон. Какими соображениями государственной пользы, хотя бы и искажённо понятыми, объяснишь систему периодически производившихся массовых кровопусканий? — В первый раз он это позволил себе в начале коллективизации, когда кулачество, точнее — зажиточное крестьянство, ликвидировалось, по его предначертанию, «как класс». Толпы людей лишались средств к существованию и, в условиях гибельных даже для скота, перебрасывались в необжитые районы, где и отдавали Богу свои души. «Откуда-то слышался гул; казалось, что где-то рушатся целые деревни и там раздаются вопли, стоны и проклятия. Плыли по воде стоги сена, брёвна, плоты, обломки изб…» Нет сомнения, что если бы коллективизацией сельского хозяйства руководил хотя бы Ленин — о подлинных гуманистах и демократах я уже не говорю, — это мероприятие было бы проведено совершенно другими методами. Её осуществили бы с осторожной медлительностью, не принуждением, а наглядной демонстрацией выгоды и целесообразности колхозов, оберегая при этом всё материальные ценности единоличных хозяйств. От этого выиграло бы и крестьянство, и сельское хозяйство, и само государство, и вся мировая Доктрина в целом. Вместо этого на Украине и в некоторых других местах в 1933 году наступил неслыханный голод, дело дошло до людоедства, и, может быть, историки будущего сумеют установить хотя бы приблизительную цифру жертв этой группы мероприятий. Вслед за первой гекатомбой воздвигалась и вторая: жертвы разгрома религиозных конфессий. Короткая передышка, пока полчища Гагтунгра переваривали великолепную порцию гавваха, — и вот уже несётся новое блюдо на пиршественные столы в Гашшарве и Дигме: два или три миллиона жертв «ежовщины». Ещё немного — и начинает расти гекатомба жертв Отечественной войны. Второго вождя можно считать одним из её виновников лишь относительно, но ответственность за масштабы человеческих жертв несёт и он. Едва начинает в 1945 году иссякать этот источник гавваха, как человекоорудие Урпарпа уже спешит озаботиться о новом. Воевать больше нельзя — военные ресурсы истощаются, да и враг сумел забежать вперёд, изобретя атомную бомбу; значит, надо обеспечить новые потоки гавваха в условиях международного мира.
Начинаются массовые репрессии. Без разбора, без смысла, с нескончаемой фабрикацией дел на пустом месте, со зверскими пытками и с таким режимом в некоторых «спецлагерях», перед которым меркнут Освенцимы и Бухенвальды. Разумеется, сейчас мы ещё не располагаем точными цифровыми данными о жертвах этого периода. Несомненно, однако, что цифры погибших в лагерях с 1945 по 1953 год составляют несколько миллионов, а если прибавить сюда погибших раньше, а также тех, кого массовое досрочное освобождение при Хрущёве вызволило из лагерей на краю могилы, придётся забыть о прежних единицах счёта и перейти уже к операциям с десятками миллионов.
Пытаясь осмыслить происходившее, люди становились в тупик. Пробовали объяснить зверства происками и коварными замыслами тех, кто, по ошибке вождя, был поставлен руководить системой безопасности. Этому способствовал и сам вождь, время от времени устраняя и сурово наказуя своих ставленников. Вслед за казнённым Ягодой канул в пучину Ежов, за ним Абакумов, а сейчас же после смерти вождя — тот, кто руководил системой безопасности по высочайшему повелению в течение 15 лет. Всем было ясно, что подобные мероприятия не только не вызывались соображениями государственной пользы, но, напротив, находились с этими интересами в вопиющем противоречии. Это будет ясно всякому историку. А метаисторику, сверх того, ясно, что в этих океанах гавваха не были заинтересованы ни Жругр, ни игвы, ибо они питаются не гаввахом, а психическими эманациями государственного комплекса человеческих чувств. В глазах метаисторика этими деяниями Сталин разоблачил себя уже не в качестве орудия Третьего уицраора, а в качестве орудия самого Великого Мучителя, ибо только Гагтунгр и демоны Гашшарвы были заинтересованы в притоке этих неслыханных объёмов гавваха.
Таким образом, уясняются оба компонента того, что мы можем назвать в этом существе гениальной способностью к тиранствованию: жажда самоутверждения и активная жестокость, доведённая до почти экстатической напряжённости.
Но ведь Сталин и поныне пользуется репутацией великого государственного деятеля — замечательного политика и дипломата, выдающегося полководца, первоклассного организатора, даже крупного деятеля культуры. Присмотримся: каковы главнейшие государственные задачи Сталина до второй мировой войны? Думается, их можно определить так: укрепление своего абсолютного единовластия и разгром какой бы то ни было оппозиции; борьба с духовностью; коллективизация сельского хозяйства; индустриализация; подготовка военной машины к отражению возможного нападения и к собственному прыжку на Запад, Восток и Юг; создание благоприятной для этого международной ситуации; максимальное сбережение человеческих ресурсов Советского Союза для последней схватки с капиталистическим миром.
Однако для укрепления собственного единовластия и полного разгрома всякой оппозиции совершенно нет надобности быть великим государственным умом. Достаточно быть гениальным тираном. Достаточно им быть также и для борьбы с духовностью теми методами, какими вёл её Сталин. О том, насколько антигосударственными были методы коллективизации, я уже говорил; добавлю теперь, что роковое отставание страны в производстве продуктов сельского хозяйства объясняется не только несуразностями самой коллективизации, но той политикой выжимания всех соков из крестьян и тем неумелым хозяйствованием, которыми отличался весь аграрный курс Сталина с начала и до конца. Имело немалое значение и то, что упор на чрезмерную убыстрённость темпов развития тяжёлой индустрии вырвал из деревни огромные массы людей; ещё большие массы вырвала Отечественная война, а после войны не было сделано ничего, чтобы стимулировать возвращение людей на землю и активно заинтересовать их в повышении производительности сельскохозяйственного труда. Слепая вера в воздействие чисто внешних средств повела к тому, что всё упования были возложены на механизацию сельского хозяйства. Итогом явилось обезлюдение деревни, расширение сектора пустующих земель, тысячи тракторов и комбайнов на остальном секторе и пустые животы колхозников. Естественно, что всеми правдами и неправдами люд убегал из деревень в города.
Выиграло бы государство и вся Доктрина в целом также и в том случае, если бы план индустриализации был не так однобок, если бы не было оставлено без должного внимания производство средств потребления. Но так как довлела не забота о благосостоянии населения, а о том, чтобы промышленность, в случае чего, легко можно было бы перевести на военные рельсы, то населению предлагалось потерпеть как-нибудь одну пятилетку, вторую, третью, четвёртую, а может быть и ещё две-три, ради того, чтобы обеспечить страну производством средств производства. В итоге, к концу тридцатилетнего царствования, продукции лёгкой промышленности, равно как и продукции сельского хозяйства, оказывалось едва достаточно, чтобы удовлетворить кое-как население больших городов, а остальное население принуждено было перманентно терпеть недостаток в самом необходимом.
Казалось бы, всё делается для создания военной машины неслыханной мощности. Но, как ни странно, и в этой, едва ли не главенствующей отрасли государственной работы, всё получалось каким-то роковым образом не так, как хотелось. Тиранство, не терпящее подле себя ни одного выдающегося человека, привело к тому, что незадолго до второй мировой войны верхушка советской армии была разгромлена и десятки талантливых военных руководителей истреблены неизвестно зачем и почему вместе с Тухачевским. Поражает, как мало эффекта дала забота об усилении военной авиации. Ещё поразительнее то, что в обоих первых пятилетних планах не уделено было никакого внимания строительству новых путей сообщения, и к моменту германского нашествия страна оказалась располагающей только той сетью железных дорог, большинство которых было построено ещё в XIX столетии. Даже самые важные в стратегическом отношении дороги, как, например, большая часть Московско-Киевской, оставались однопутными, а в огромных азиатских владениях за двадцать лет построена только одна серьёзная железная дорога — пресловутый Турксиб. Всё это неумелое руководство, вкупе с цепью внешнеполитических просчётов, имело своим итогом то, что в первый же год Отечественной войны советским армиям пришлось отдать врагу всё территории вплоть до Сталинграда.
Говорят о гениальном политике, замечательном дипломате. Трудно, однако, усмотреть что-либо замечательное в таком политическом курсе, который со времён революции и вплоть до 1941 года держит страну в международной изоляции; который из боязни чуждых идеологических веяний заколачивает наглухо всё окна — не только в Европу, но и куда бы то ни было; который своей поддержкой революционного движения в чужих странах и заявлениями о предстоящей борьбе с капитализмом не на жизнь, а на смерть вызывает в других странах сперва опасения, потом страх и, наконец, извлекает из небытия такую агрессивную встречную доктрину с бесчеловечной идеологией, как немецкий национал-социализм; который, не зная, какой враг опаснее — этот национализм или англо-французский колониализм, — мечется от переговоров с одним к договору о дружбе с другим и в конце концов получает от вероломного друга такой удар по голове, от которого трещит череп. Вряд ли можно считать более удачным этот политический курс в его дальнейшем развитии, когда выдающийся политик и замечательный дипломат даёт себя морочить обещаниями открыть второй фронт в 1942 году, потом в 1943 году и на протяжении трёх лет позволяет своему отечеству исходить кровью, а себе самому — проглатывать один дипломатический обман и провал за другим.
Правда, некоторые уроки из всего этого были извлечены. Бессильная ярость, бушевавшая в душе этого существа сперва под ударами немецкого соперника, а потом от сознания своей одураченности дипломатией западных держав, — ярость эта явилась сильнейшим стимулом к тому, чтобы в послевоенные годы обратить всё внимание, всю заботу, всё силы народа, всё ресурсы государства на то, чтобы догнать и перегнать в военном отношении сильнейшую державу Запада. К счастью, эта цель была достигнута уже после его смерти — к счастью потому, что, если бы он успел это сделать раньше, третья мировая война была бы к настоящей минуте уже далёким прошлым, равно как прошлым уже были бы Париж, Рим, Нью-Йорк, Лондон, Москва, Ленинград и всё прочее.
Думается, что Сталин обладал в известной мере способностями организатора. Без таких способностей нельзя координировать в своих руках водительство всеми отраслями государства, и притом государства до такой степени централизованного. В особенности заметно это было в годы войны, когда почти без отдыха и сна он руководил и военной машиной, и работой тыла, и международными сношениями, вмешиваясь во всё дела. Другой вопрос — кому, кроме него самого, было нужно это вмешательство во всё и во вся и выигрывало ли, в конце концов, от этого дело обороны. Только истинный гений или даже сверхгений мог бы в этой сумятице, дикой спешке, при молниеносном перепрыгивании от одного вопроса к совершенно другому, избежать грубых просчётов, скороспелых решений и неправильных выводов. Тиранство, не терпящее разделения прерогатив верховной власти ни с кем, и тут возобладало над умом и волей государственного деятеля.
Что касается применения к Сталину термина «полководец», то оно основано на явном недоразумении. История не видела и никогда не увидит полководца, не смеющего за всю четырёхлетнюю войну ни разу выехать на передовую, ни разу не вдохновившего солдат примером собственного бесстрашия и мужества, а, напротив, спрятавшегося в самом недоступном углу и там, вызывая к себе настоящих военных специалистов, боевых маршалов и генералов, которые несут на себе всю тяжесть фактического командования, испрашивающего их авторитетного мнения по каждому военному вопросу, чтобы затем присвоить себе эти мнения, эти решения, эти стратегические и тактические концепции. Надо думать, что Жуков, Рокоссовский или Малиновский могли бы многое порассказать о том, как умел этот верховный главнокомандующий оказываться мудрым инициатором того, что ему и не снилось до беседы с ними.
Азарт и государственная дальнозоркость — вещи плохо совместимые. Во время войны Сталин был, по-видимому, столь охвачен азартом, что послевоенное будущее мало интересовало его, и это приводило, конечно, к непоправимым промахам. Примером может служить то, что в течение четырёхлетней войны, когда под ружьё был взят каждый второй полноценный мужчина в государстве, генералиссимус, охваченный прямолинейной идеей «всё для войны», запрещал давать отпуска солдатам и офицерам. Естественным следствием этого было катастрофическое падение рождаемости. В приросте населения по годам образовалась четырёхлетняя зияющая дыра, которая должна была сказаться самым ужасным образом в период с 1959 по 1963 год, когда перед лицом нависшей третьей мировой войны в государстве не оказалось бы молодёжи призывных возрастов. Возможно, что руководитель думал, что третью войну ему удастся развязать и завершить раньше, чем поколение, рождённое в начале сороковых годов, достигнет призывного возраста.
Можно ли того, кто не только стрижёт, но и истребляет свой скот, назвать хорошим скотоводом? Можно ли такого хозяина, который заставляет выпалывать вместе с сорняками побеги овощей, не считать разрушителем собственного хозяйства? Можно ли такого руководителя политического курса, на которого вся военная мощь соседа сваливается как снег на голову, назвать хорошим политиком и дипломатом? Можно ли того, кто без причины и часто даже без повода истребляет испытанные кадры своих же сторонников, считать разумным лидером партии, истинным вождём? Это не пастух, а волк.
Итак, носитель своеобразной тёмной гениальности, которая проявлялась во всём, что имело отношение к тиранствованию, оказался обладателем государственных способностей никак не выше среднего. Сталин был дурным хозяином, дурным дипломатом, дурным руководителем партии, дурным государственным деятелем. Полководцем он не был вообще.
Но мы знаем некоторые проявления его личности, в которых сказалось качество ещё более низкое, чем «дурной». Это относится к сфере его так называемой культурной деятельности.
«Он не был ни инженером, ни технологом». Оставаясь дилетантом во всех областях знания, кроме, может быть, политико-экономических наук, но воображая себя гением энциклопедического типа, он с «неисповедимой наглостью» Угрюм-Бурчеева взялся за руководство всей научной жизнью Советского Союза. Конечно, он не занимался лабораторными исследованиями. Но деятельность всей системы Академии наук СССР, со всеми входящими в неё институтами, равно как и работа начальной, средней и высшей школ, направлялось согласно установкам, полученным персонально от Сталина. Этого мало. Организовывались широкие общественные дискуссии по вопросам биологических, физических, даже астрономических дисциплин, задачей которых были обсуждение и разработка такого угла зрения на текущие научные проблемы, какой предуказывался и определялся именно Сталиным. Но и этого мало. В некоторых областях науки он даже осмеливался выступать как учёный-исследователь; незачем напоминать, что при этом каждое его суждение становилось нерушимой догмой для всех специалистов этой научной области. Всем ещё памятны его работы в области языкознания, где общеизвестные истины, вроде мысли о том, что язык является основным средством общения людей, перемешивались со вздорными утверждениями. Достаточно напомнить безапелляционное утверждение о том, что мышление вне слов невозможно, — утверждение, загонявшее специалистов в тупик, так как оставалось совершенно необъяснимым, как же мыслит композитор, обдумывая своё новое творение, или архитектор, уясняя себе конструкцию будущего здания, или живописец, приступая к своей картине.
Будучи в очень слабой степени одарён образным мышлением и привыкнув почти всю свою умственную деятельность проводить через слово, Сталин, по-видимому, действительно совершенно не понимал природы художественного творчества. Однако это не мешало ему видеть в себе глубокого понимателя эстетических ценностей, проникновенного указателя, куда и как должны двигаться художественная литература, архитектура, живопись, музыка, театр. Общеизвестный афоризм по поводу сказки Горького «Девушка и смерть»: «Эта штука посильнее «Фауста» Гёте», — может быть не без пользы дополнен ещё одним, который теперь уже мало кто помнит, но документально точную фиксацию которого можно найти в газетах за 1926 или 1927 год. В те ещё патриархальные времена Сталин вместе с Луначарским и Калининым посетил выставку московской организации художников АХР. В назидание потомству высокие гости оставили в книге отзывов резюме своих впечатлений. Луначарский воспользовался случаем, чтобы со свойственным ему поверхностным блеском изложить целое эстетическое кредо. Калинин был скромнее: тактично оговорившись, что далёк от вопросов искусства, он безо всяких претензий отметил то, что ему понравилось или не понравилось на выставке и сжато объяснил, как сумел, почему именно понравилось. Третий посетитель оказался лаконичнее всех. Воспроизвожу его отзыв буквально: «По моему ничего. И. Сталин».
Но прошло всего 6–7 лет, и человек, изобличивший свой художественный идиотизм, добился такого положения, что поводья всех пегасов советского искусства и литературы оказались зажатыми в его кулаке.
Отпечаток художественной эклектики, внешнего гигантизма, безвкусицы и нуворишеского стремления к показной роскоши несмываем со всего того, чем Сталин собирался обессмертить себя как великого строителя, — будь то станции московского метро и высотные здания или волгодонские шлюзы и новые украшения Сталинграда. Отдельные частные удачи — счастливые достижения некоторых архитекторов, сумевших убедить вождя в своей художественной правоте, — тонут в абсурдном нагромождении разностильных элементов — дорических портиков и готических шпилей, ренессансных лоджий и модернизированных колонн, в лесу белых скульптурных групп, размахивающих мраморными знамёнами и эмблемами, как бы вопиющих о своём убожестве к самому небу, и в беспримерной нелепости мозаик, где фигуры в бесцветных партийных куртках и картузах маячат на золотом иератическом фоне Византии.
Гениальный тиран. Дурной хозяин. Неудавшийся учёный. Художественный идиот.
— Увы, — идиот. В этом Салтыков-Щедрин был прав. И не в одной только художественной области проявлялся этот злосчастный идиотизм. Идиотично было непонимание границ своих способностей и возможностей. Идиотичной была та негибкость ума, которая повинна в длинной цепи политических промахов, начиная от недооценки Гитлера в тридцатых годах и кончая разрывом с Югославией накануне пятидесятых. Идиотизмом отзывались и неумение уважать никого, кроме себя, и неумение понимать сколько-нибудь тонкие и сложные душевные движения. Несмотря на свою довольно большую эрудированность, Сталин оставался, как это ни странно, полуинтеллигентом.
Но почему же Урпарп не озаботился обогатить это существо и государственной, и научной, и художественной гениальностью? Разве это не способствовало бы всемирному торжеству Доктрины? О, ещё как способствовало бы! Если бы государственная гениальность предохранила бы второго вождя от длинной цепи воистину роковых ошибок, то через тридцать лет его правления коммунистическая Россия достигла бы баснословного экономического расцвета и небывалой силы влияния на народы всех стран. Если бы его универсальная научная гениальность обеспечила бы такое стремительное научное и техническое развитие России, что эта страна опередила бы развитие капиталистических государств и их военных машин, то весьма вероятно, что к середине XX века на очереди стоял бы не вопрос о коммунизации Кореи или Вьетнама, а о господстве Доктрины уже надо всем земным шаром. И если бы художественная гениальность второго вождя вызвала к жизни, вместо плоской галиматьи «Краткого курса» или нудной жвачки его докладов и речей, подлинные шедевры устного и письменного слова, способные «глаголом жечь сердца людей», и в самом деле — возможно, что носитель такой гениальности добился бы всемирной единоличной власти уже не в одних только мечтах.
Отсутствие у Сталина гениальности научной, государственной и художественной было следствием отчаянного сопротивления Провиденциальных сил. Тёмные дары гениальности научной и гениальности художественного слова, уже вложенные в него Урпарпом, удалось парализовать в астральном теле этого существа ещё до его рождения на Кавказе. Гениальность же государственная была вырвана у него уже после его появления в Энрофе, когда он был ребёнком. Ясно осознать происшедшее он не мог; да и Урпарп не считал нужным разъяснять ему это. Смутная же память об акте вручения ему тёмных даров продолжала в нём жить; отсюда и разрыв между глубокой верой в свою энциклопедическую гениальность и тем фактом, что ни в одной области, кроме тиранствования, он этой гениальности проявить не мог. Сталин — это потенциальный, недопроявившийся благодаря сопротивлению светлых начал, тёмный универсальный гений.
Впрочем, демонический разум не смотрел на Доктрину как на единственное, что может и должно объединить мир. Предусматривались и другие варианты. Интернациональная революционная Доктрина была только первой серьёзной попыткой, опытом, генеральной репетицией: в её ходе должно было выясниться, каким цементом и чьими силами можно добиться этого всемирного объединения прочнее и в то же время бездуховнее. Потенциальный, недопроявившийся тёмный гений мог бы быть изъят из Энрофа в Гашшарву с тем, чтобы пройти там окончательную подготовку и воспринять свою последнюю инкарнацию в следующем столетии, когда с его пути к абсолютной власти осуществлённая Доктрина убрала бы последнее препятствие, а тёмные дары были бы всё-таки вложены, втиснуты, впечатаны в него, потому что тогда Урпарп уже хорошо знал бы, каким оружием парализует эти дары светлое начало, и сумел бы избежать своего проигрыша во второй раз.
А во время последней репетиции должно было решиться и ещё многое другое. В частности, должно было решиться, действительно ли данный кандидат в антихристы сильнее всех других? Правда, этих других было, кажется, только два, а из этих двух один не мог быть, по разным причинам, рождён в это время в Энрофе. Но оставался второй, и схватка между ними должна была выяснить окончательно и безошибочно, кому следует играть главную роль в долгожданном спектакле.
Мне неизвестно, кем был, какими путями был ведом и как подготавливался другой кандидат. Я вижу только результаты. Я вижу, что гениальной способностью к тиранствованию обладал и он: та же жажда самоутверждения, та же кровожадность, та же способность на любое злодейство. Но человекоорудие третьего уицраора Германии, метаисторический смысл которого тоже отнюдь не исчерпывается инвольтацией его этим уицраором, не сумел довести эти качества до совершенства. Некоторые чисто человеческие черты в нём окончательно не искоренились.
Сталин вполне допускал такую возможность, что он доживёт до той ступени в развитии науки, когда она сможет продлить его жизнь намного дольше естественного человеческого предела, а может быть и дать ему даже физическое бессмертие. По-видимому, с годами эта мечта лишь укреплялась. Поэтому он планировал политику своей державы так, как будто ему никогда не придётся сойти со сцены. Он не думал о тех, кто будут его преемниками, не делал никаких распоряжений на случай своей смерти, никаких завещаний. «После меня хоть потоп», — мог бы он сказать, если бы его идею не выражал точнее другой афоризм: «Я буду всегда. Предположение, якобы что-то будет после меня, — лишено смысла». Бесчисленные скульптурные изображения собственной персоны, которые он тысячами насаждал везде, вовсе не следует понимать как стремление к увековечению своего образа в умах потомков. Может быть, сначала этот мотив и играл какую-то роль, но позднее он полностью заместился другим: это было не увековечение в умах потомков, а самопрославление для современников. Характерно, что при всём многообразии форм и приёмов в культе своей личности, он и не подумал тем не менее подготовить для себя мавзолей: он не желал допускать мысли, что ему придётся когда-нибудь быть похороненным либо мумифицированным.
Такое парение на высотах культа своей личности в разреженной атмосфере веры в своё бессмертие было его германскому сопернику не по плечу. Тот чувствовал себя величайшим завоевателем всех времён, личностью беспримерной и провиденциальной, призванной к осчастливливанию немецкого народа и к достижению мирового гегемона Германии. Он глухо намекал даже на то, что после войны даст народу новую религию. Но физически бессмертным он себя не воображал никогда, время от времени возвращаясь к разработке завещания своим преемникам. И даже официально назначил Геринга ближайшим наследником всех обязанностей и прав вождя.
Я не знаю, «отколь» пришёл он в немецкий Энроф, но, во всяком случае, он не был инородным телом в теле Германии. Это не проходимец без роду и племени, а человек, выражавший собою одну — правда, самую жуткую, но характерную — сторону германской нации. Он сам ощущал себя немцем плоть от плоти и кровь от крови. Он любил свою землю и свой народ странною любовью, в которой почти зоологический демосексуализм смешивался с мечтою — во что бы то ни стало даровать этому народу блаженство всемирного владычества. А с него самого было бы достаточно привести народ к этому блаженству, устроить его в нём, а после этого отойти в некие потусторонние высоты и наслаждаться, видя оттуда ослепительные плоды своих дел и впивая фимиам благодарных поколений.
Правда, когда война, грубо опрокинув всё его расчёты, оказалась не заманчивым блицкригом, а невиданной мясорубкой, шесть лет перемалывавшей плоть его народа (другие народы были ему глубоко безразличны), он, скрежеща зубами, с пеной у рта бросаясь на пол и грызя ковер от ярости, от досады и от горя о погибающих соотечественниках, всё же гнал и гнал их на убой вплоть до последней минуты своего существования. Но это было не то ледяное бездушие, с каким бросал в мясорубку миллионы русских его враг, а отчаянная попытка — дотянуть как-нибудь до минуты, когда фортуна обернётся к нему лицом и изобретённая наконец немцами атомная бомба превратит Москву и Лондон в ничто.
Его противопоставление себя и своего учения всякой духовности тоже не отличалось последовательностью и окончательностью. Он с благоволением поглядывал на поползновения некоторого круга, группировавшегося подле Матильды Людендорф, к установлению модернизированного культа древнегерманского язычества; вместе с тем он до конца не порывал и с христианством. Поощряя распространение в своей партии очень туманного, но всё же спиритуалистического мировоззрения («готтглеубих»), он сам за два дня до самоубийства обвенчался, как известно, по церковному обряду с Евой Браун.
Вообще, на картине его гибели есть некоторый налёт романтики. Это дрожащее от бомб убежище в подвалах Имперской канцелярии, эти поминутно получаемые известия о приближении орд врага уже к самому центру столицы, этот полусумасшедший, бледный до синевы, уже только шёпотом способный говорить человек, его дикая свадьба в последнюю минуту, его самоубийство со словами о том, что он уходит, но «из другого мира будет держать вахту здесь, в сердце Германии» — всё это, при всей фантасмагоричности, вполне человечно — не в смысле гуманности, разумеется, а в том смысле, что существо, пригодное к роли всемирного абсолютного тирана, никогда не могло бы опуститься до такой сентиментальной агонии.
Я не буду останавливаться на тех свойствах его характера и ума, которыми он уступал своему врагу и которые могут служить историку материалом для размышления. Я указываю только на те черты, которыми он, будучи сопоставлен со Сталиным, проигрывал под углом зрения метаистории в качестве кандидата в абсолютные тираны.
Проигрывала, под этим углом зрения (как, впрочем, и под всеми остальными углами) и его идеологическая концепция. Она была лишена именно той стороны, которой сильна была Доктрина: интернациональности. Мечта о владычестве 70-миллионного немецкого народа над двумя с лишним миллиардами земного шара действительно могла бы назваться бредовой. И если бы вторая мировая война окончилась, каким-нибудь чудом, победой Германии, концепцию пришлось бы в корне пересмотреть, расширив базу «нации» по крайней мере до границ европейской «расы господ». Но и тогда эта концепция, по самой своей природе, должна была бы стать объектом ненависти и отвращения для подавляющего большинства народов нашей планеты. Задача же Урпарпа заключается как раз в обратном: в кристаллизации такого учения, которое, тая в себе ядро будущей всемирной тирании, на первых порах казалось бы привлекательным для большинства.
Интересно отметить, что если концепция национал-социализма страдала безнадёжной националистической или расовой ограниченностью, то советская Доктрина — в том виде, в каком она пребывала в течение первых двадцати лет своего господства — отличалась противоположным дефектом: всё это время она относилась с пренебрежением и даже враждебностью к национальному импульсу в психологии масс. Национальное начало терпелось только в тех случаях, когда речь шла о национальных меньшинствах или об угнетённых нациях колоний. Но это было дефектом, и Сталин это понял. Он, несколькими годами раньше, из побуждений, недалёких, очевидно, от хулиганской потребности колотить зеркала и разбивать статуи, сносивший безо всякой нужды памятники русского зодчества, превращавший чёрт знает во что храмы и монастыри, а иные гражданские сооружения уничтожавший под предлогом выпрямления улиц (то есть ради злосчастной идеи «прямолинейности»), — теперь вдруг обратился к национальному прошлому России, реабилитировал целый пантеон русских государственных деятелей прежних эпох и стимулировал воспитание в подрастающем поколении некоего синтетического — и национально-русского, и интернационально-советского — чувства «Родины». Он понял, что ввиду предстоящего столкновения с агрессивно-национальной идеологией фашизма не нужно пренебрегать национальным импульсом в собственном народе. Наоборот: следует его расшевелить, разбередить, заставить и его лить воду на ту же мельницу. А вскоре после начала войны он понял ещё и другое: конфессии, которые так и не удавалось выкорчевать из массовой психологии никакой антирелигиозной политикой, следовало обратить в верных слуг, а потом и в рабынь. Нескольких ничтожных подачек, вроде милостивого разрешения на восстановление патриаршего престола и обещания воздерживаться впредь от сноса храмов (благо, их осталась уже какая-нибудь десятая часть), оказалось достаточно, чтобы церковная иерархия полностью солидаризировалась и с программой, и с практикой партии и государства.
Но это произошло уже во время войны, когда лозунг «Всё для войны!» вспыхнул в его мозгу, как факел. Вспыхнул же он потому, что враг, которого он рассчитывал перехитрить, заставив его истекать кровью в борьбе с западными демократиями, чтобы потом, когда ослабеют обе коалиции, самому обрушиться на них со своей интернациональной Доктриной и со свежей 20-миллионной армией, — этот самый враг сам его перехитрил, опередил, спутал всё карты и, как гром с ясного неба, на не подготовленную к таким сюрпризам страну посыпались авиабомбы Германии и её союзников.
Наступила минута слабости. Та минута, когда у вождя, выступавшего перед микрофоном, зубы выстукивали дробь о стакан с водой. Та минута, растянувшаяся, увы, на несколько месяцев, когда в октябре 41-го года вождь с лицом, залитым слезами, вручал Жукову всю полноту командования фронтом Москвы, уже наполовину окружённой германскими армиями, и заклинал его голосом, в котором наконец-то появились некоторые вибрации, спасти от гибели всех и вся. Этой минуты, он, конечно, никогда не забыл. Его натуре стыд был знаком лишь в одном аспекте: стыд перед теми людьми, которые подглядели его слабость. Без Жукова нельзя было обойтись, покуда шла война. Но когда она кончилась, был использован первый же подходящий момент, чтобы законсервировать этого свидетеля покрепче.
Возможно, впрочем, что кроме стыда за свою слабость перед людьми, вождь испытывал и другое, ещё более мучительное чувство: страх за то, что этой минутой он дискредитировал себя в глазах Урпарпа: ею он вызвал в демоническом разуме Шаданакара сомнение: а не хлюпик ли он сам, Иосиф Виссарионович? Следовало своим поведением как можно скорее доказать, что минута слабости никогда не повторится и что схватку с роковым соперником он выдержит до конца, бросив в мясорубку, если потребуется, хоть 100 миллионов, но не дрогнув ни одним мускулом. Так он и держал себя в дальнейшем.
Каково же стало отношение Провиденциальных сил России к этому существу, когда оно, волей судьбы, оказалось во главе государства, ведущего борьбу не на жизнь, а на смерть с чужеземным врагом? Это отношение определялось двумя факторами. Первым фактором следует считать непоправимо демоническую природу этого существа. Провиденциальная помощь не могла быть ему оказана ни при каких обстоятельствах. Достаточно было того, что ему всей своей напрягшейся мощью помогает Жругр и что Великий Игва Друккарга пользуется его способностью к состоянию «хохха», чтобы вразумлять его и корректировать его действия. Но вторым фактором являлось то, что концепция III империи грозила, в случае её победы, ещё более ужасающими бедствиями. Она грозила полным уничтожением Русского государства и превращением России в опустошённую зону хозяйничанья бесчеловечного и неумолимого врага. А в более широких масштабах она сулила разгром и уничтожение западных государств — носителей наиболее демократических режимов и простирание над миром от Японии и Австралии до Англии и Канады чёрного покрывала длительной, убийственной физически и духовно, эры владычества «расы господ». Такой путь ко всемирной тирании был, быть может, ещё прямее, ещё менее обещающим спасительные срывы и излучины, чем победа интернациональной Доктрины.
Поэтому демиург и Синклит России прекратили свою постоянную трансфизическую борьбу с Друккаргом в тот момент, когда на эту подземную цитадель обрушились орды чужеземных игв из шрастра Клингзора. Как отражение этого, была прекращена и борьба с теми, кто руководил Российскою державою в Энрофе. Им не оказывалось помощи, но никакие их силы могли не отвлекаться более на борьбу с силами Света, а сосредоточиться всецело на войне с врагом, ещё более тёмным, чем они сами.
Наступила глубокая ночь. Силы Света обрекли себя на временное добровольное бездействие, пока не завершится схватка чудовищ. Только перипетии этой схватки были видимы всем на земле; точно духовный паралич сковал высшие способности людей и лишь напряжённейшие медитации да наивысший творческий взлёт могли поднять иногда человеческую душу над непроницаемым кровом тьмы.
В это роковое время произошло отпочкование второго жругрита. Первый отпочковался давно, вскоре после окончания гражданской войны; борьба внутри господствующей партии и яростное сопротивление воцарявшемуся Сталину некоторых крупнейших деятелей коммунистической элиты отразили это метаисторическое событие. Но первый жругрит был слаб и задушен в самом начале. Теперь же на свет появился новый; он вступил в связь с руководством армией врага, даже с Великим Игвой германского шрастра, рассчитывая, что разгром Друккарга позволит ему занять место отца, так как уицраор германский представлялся ему слишком ограниченным в своих возможностях, чтобы непосредственно властвовать в Друккарге. Второй жругрит действовал, постепенно отступая, до самого окончания войны, когда Жругр, пожравший сердце врага и сказочно возросший в мощи, уничтожил своё неразумное чадо, если можно так выразиться, одним щелчком.
В исходе войны немалое значение имело то, что эманация государственного комплекса чувств, которой восполняют убыль своих сил Жругр и игвы, усилиями вождя и партии была доведена до таких объёмов, какие в мирное время были бы, конечно, немыслимы. Этой эманации способствовали всё и всё: от пропагандистов и агитаторов в армии до священников на амвонах, от знаменитейших композиторов и писателей до микроскопически неведомых работников печати и кино, от ведущих учёных до последних, мельчайших партийных работников на заводах. Взывалось при этом к различным инстинктам: и к патриотизму, и к национализму, и к интернационализму, и к вере в Бога, и, напротив, к вере в партию, и к жажде мира, который мог прийти только через победу, и к омерзению и ужасу перед зверствами фашизма, и к любви к своей земле, семье, дому, детям.
Поэтому к концу войны Жругра распирала неслыханная сила. Множество игв и раруггов пали в борьбе, но уицраор окреп так, как никогда ещё не видели. Он жаждал расширения, он ворвался в германский шрастр, он умертвил великого игву Германии, произвёл форменный погром и едва-едва был введён в некоторые границы уицраорами Англии и Америки — Устром и Стэбингом.
Сталина в его натиске на Запад заставило остановиться одно неожиданное событие. То есть предуведомлён о нём он был, но не придавал этой опасности должного значения. В мае 1945 года, когда началась уже разработка планов нападения на недавних союзников, вождь был информирован — не из мистического, а из вполне земного источника — об испытании первой атомной бомбы в Нью-Мексико. Он почувствовал нечто вроде того, как если бы атомная бомба разорвалась у него в сознании. Вместо долгожданного перерастания второй мировой войны против фашизма в сокрушение всего капиталистического мира, вместо триумфального шествия революционных армий через Францию, Испанию, Африку неведомо куда, предстояло застыть на месте, кусая локти и высчитывая, сколько же лет потребуется теперь для того, чтобы тоже обзавестись атомным оружием, догнать и перегнать врага и, уложив капитализм в гроб молниеносным превращением в пустыню его столиц, провозгласить объединение мира под верховной властью единственного человекобога.
Была сокрушена опасность мирового распространения национал-социализма. Обрисовывались уже совершенно отчётливо новые опасности.
Одна заключалась в том, что на почве второй мировой войны с головокружительной быстротой вырос до умопомрачительных размеров уицраор Америки. Казалось, гряда небоскрёбов отделена теперь от Европы не океаном, а лужей воды. Этот уицраор сумел объединиться со своими дальними родственниками в Западной Европе и расположиться так, что его щупальцы шарили чуть ли не у всех границ Советского Союза. Учитывая ошибки своего немецкого предшественника, он вырабатывал идеологическую концепцию, которая против интернационализма Доктрины выдвигала не что-либо провинциальное и локальное, но космополитизм — идею, столь же чреватую всемирной потенцией, как и сама Доктрина. Взор Гагтунгра всё с большим благоволением останавливался на Стэбинге, всё с большим вниманием обращал он часть своих сил на его инвольтирование.
Другая опасность заключалась в том, во что была превращена в итоге второй мировой войны — и духовно, и физически — Россия.
Единовластная тирания принимала размеры и формы, уже не похожие на реальность, явно фантастические. Хотелось сказать: этого не может быть, это нам снится, мы всё в бреду. Но так как было бесспорно, в то же время, что всё не только не спят, но бешеные темпы жизни и работы, не говоря уже о массовых арестах, никому не дают спокойно провести хотя бы одну ночь, то начинало ощущаться, как сквозь повседневную вакханалию просвечивает вакханалия какая-то нездешняя, непостижимая и уже совершенно нечеловеческая.
Возросли репрессии. Волна за волной арестовывались и получали 25-летние сроки заключения или расстрел одна категория граждан за другой. В тюрьмах и трудлагерях толпились в общем столпотворении фашисты и коммунисты, троцкисты и белоэмигранты, интеллигенты и колхозники, генералы и дезертиры, рабочие и священники, безбожники и сектанты, православные и евреи, хулиганы и монахи, бандиты и непротивленцы, проститутки и учёные, воры и философы, толстовцы и педерасты, секретари обкомов и бендеровцы, инженеры и партизаны. Расплатились за свои проступки, действительные или мнимые, все, остававшиеся на территории, в своё время оккупированной немцами, и все, принимавшие прямое или косвенное участие в украинском и прибалтийском движении за независимость, — все, заподозренные в сочувствии контрпартизанам или в неумеренных симпатиях к государству Израиль. Те, кто побывал в немецком плену и, поддавшись тоске по родине и близким, рискнул вернуться домой, и те, кто находился в частях Советской Армии, оккупировавших Центральную Европу, а возвратившись в Россию, поделился некоторыми наблюдениями и выводами. Те, кто рассказал какой-нибудь анекдот, и те, кто писал на имя вождя послания в детской надежде раскрыть ему глаза на совершающиеся беззакония. Отправились в Воркуту, Караганду, на Колыму или в Потьму всё те, кто имел когда-нибудь несчастие побеседовать с иностранцем; кто выразил сомнение в целесообразности какого бы то ни было государственного мероприятия, партийной установки, правительственного указа. Люди, когда-либо в раздражении пожелавшие при ком-нибудь из близких, чтобы отец народов поскорее покинул этот свет, привлекались по обвинению в замысле террористического акта против вождя; привлекались и те, в чьём присутствии было высказано роковое пожелание, и их родственники, и их знакомые, и знакомые знакомых. Пытками добивались признания в том, чего никогда не было. Несколько тысяч работников ленинградской партийной организации поплатились кто смертью, кто многолетним тюремным заключением за выдуманную, никогда не имевшую места в действительности попытку отделить Ленинградскую область от советской метрополии. Ни абсурдность обвинений, ни смехотворность улик никого не смущали. Дело громоздилось на дело, фабрикация на фабрикацию. В любом уголке страны трудно было встретить семью, не потерявшую в лагерях и тюрьмах кого-нибудь из своих членов; многие семьи выкорчёвывались целиком. Всё процессуальные нормы, всякая законность отбрасывалась, как только человек оказывался подследственным по знаменитой 58-й статье Уголовного кодекса, то есть политическим преступником. Вернулись к средневековым способам выколачивания признаний; опыт инквизиции припомнили и использовали, обогатив его приёмами новыми, соответствовавшими другому уровню технического развития. Широчайшая сеть штатных и нештатных осведомителей опутывала общество — от членов Политбюро до туркменских чабанов и украинских доярок. Можно ли не вспомнить повсеместную сеть шпионов и доносчиков, насаждённых Угрюм-Бурчеевым в каждом доме славного города Непреклонска, и того, что Щедрин определил как всеобщий панический страх?
Страх, плотный, удушающий, застящий солнечный свет, отнимающий у жизни всякую радость и смысл, простёрся над обществом и пропитают собою каждую мысль, каждое чувство, каждое слово человека. Он усугублялся ещё и тем, что из лагерей, вопреки всему, просачивались смутные и тем более жуткие слухи о режиме, царствовавшем там, о вымирании целых лагерей от голода, о невыполнимых производственных нормах для заключённых, о садизме начальников и надзора, об умерщвлении провинившихся в чём-нибудь неслыханными способами, вроде привязывания в голом виде к дереву или столбу на пожирание комарам и сибирскому гнусу.
В лагерях создавался режим, убивавший не только физически, но и духовно. Доведённые до потери человеческого облика издевательствами, непосильным трудом, слежкой друг за другом и доносами, недоеданием и недостатком медицинской помощи, люди задолго до своей смерти утрачивали волю к нравственному сопротивлению. Политических заключённых, половина которых была неповинна ни в чём, а половина другой половины виновна в проступках, за которые в любом другом государстве их присудили бы к нескольким неделям заключения или к незначительному штрафу, — этих людей вплоть до 1949 года расселяли вперемешку с бандитами, с прожжёнными убийцами и насильниками и с несовершеннолетними, которых общение со взрослыми преступниками развращало до конца. Мысль об исправлении преступников никому не приходила даже в голову, и лагеря превратились в гигантские растлевалища. Между национальными группами провоцировалась вражда, доходившая до взаимных кровавых побоищ. Воцарилась обстановка, в которой только единицы могли выдержать, не искалечившись психически и морально. Основную же массу несчастных освобождение не ожидало и за гробом: растление своего эфирного тела и груз кармы увлекают эти скопища душ в серые котловины Скривнуса, в безмолвную тьму Морода, в жуткий Агр, и всего Синклита России не хватало на то, чтобы облегчить и ускорить их подъём из угрюмых чистилищ.
Когда эта книга сможет увидеть свет, увидят его и десятки других — и личных воспоминаний, и документальных сводок, и исторических исследований, которые с исчерпывающей полнотой воссоздадут картину того массового кошмара, в который было погружено существование двадцати — если не более — миллионов. Раскроются до конца и отдельные преступления над крупными деятелями советского государства: странная история о том, зачем, как и по чьему внушению был убит Киров, как погибли Косиор, Постышев, Рудзутак, Орджоникидзе, Тухачевский, Куйбышев, Вознесенский, Жданов; каким чудом удалось уберечься от такого же конца Хрущёву, Маленкову, даже самому Молотову. Наши внуки узнают, зачем и почему были оборваны жизненные пути таких деятелей культуры, как Всеволод Мейерхольд, Борис Пильняк, Осип Мандельштам, Николай Клюев, Сергей Клычков, Артём Весёлый, Николай Вавилов, Павел Флоренский. Но они не узнают никогда, сколько замечательных талантов, сколько писателей и поэтов, художников и артистов, мыслителей и учёных, чьи имена могли бы стать гордостью России, но остались не известными никому, а от творений их не сбереглось даже пепла, — сколько таких творцов было уничтожено сатанинской машиной, носившей, точно в насмешку, наименование органов «безопасности».
Нельзя, конечно, найти ни одного смягчающего обстоятельства при рассмотрении деятельности таких палачей народных множеств, как Ежов, Абакумов и Берия. Но ребячеством была бы попытка переложить исключительно на них ответственность за эти гекатомбы.
Достаточно ясно, чья верховная воля действовала через эти зловещие фигуры и какой инспиратор, поочерёдно ставя их к рулю дьявольской машины, думал, что сам он останется при этом в глазах народа суровым, но справедливым, как пастырь телес и душ.
Но тот, кто сеял кругом этот панический, почти метафизический страх, жил и сам, согласно железной логике деяний, в постоянном страхе. Отравивший жизнь общества отравил и собственную жизнь, лишив себя какой бы то ни было радости, кроме наслаждения тиранствованием.
Даже Гитлер и Муссолини не были лишены личной храбрости. Они появлялись на парадах и праздниках в открытых машинах, они во время войны не раз показывались на передовой, и однажды Гитлер на русском фронте, застигнутый внезапным появлением танковой колонны врага, едва избежал пленения. Сталин за всё время своего правления ни разу не проявил ни проблеска личной храбрости. Напротив, он вечно трясся за своё физическое существование, воздвигнув до самых небес вокруг себя непроницаемую стену. Вероятно, это было связано с тем, что он, в состоянии хохха прозревавший ужасную перспективу, которая неизбежно поглотила бы его в случае смерти, яснее других понимал, что смерть для него будет не просто провалом в небытие, а неотвратимым падением сквозь муки магм и Ядра на Дно Шаданакара. Естественно, что он цепляются за жизнь как мог, пока наука не додумается до способов сделать его физически бессмертным. Но с годами этот страх смерти стал перерастать в манию преследования. Это была та самая мания, которая отравила жизнь многим другим тиранам. Она измучила Тиберия и Домициана, она терзала Людовика XI и султана Алла-эд-Дина, она доводила до сумасшествия Грозного и Павла I. Притом она оставалась лишь одной стороной более общего психического расстройства, того самого, которое носит в психиатрии название кесарского помешательства. Заключается оно в сочетании мании преследования, во-первых, с садизмом, с неутолимой жаждой крови и чужих страданий, а во-вторых, с верой в своё безмерное превосходство над всеми людьми прошлого и настоящего и с утратой ясного представления о границах своего могущества. Как правило, кесарское помешательство деспота выражается внешне в усилении беззаконных и бесчеловечных расправ, в принятии преувеличенных мер к собственной безопасности, в неустанных заботах о самопрославлении и в цепочке грандиозных, но зачастую ненужных для государства, даже нелепых строительных начинаниях. Калигула, например, заставлял насыпать горы на ровном месте и копать целые озёра на месте гор ради одного морского парада, а позднее замыслил построить новый Рим высоко над миром, на ледниках Альп. Всем известны также грандиозные и бессмысленные начинания Нерона, Домициана, Гелиогабала. Всё это было бесполезно для общества или предпринималось под предлогом этой пользы, в действительности же — только ради прославления владыки. Подобные постройки должны потрясать воображение сверхъестественными размерами и роскошью отделки. Такими сооружениями Сталина были безвкусно-великолепные станции московского метрополитена, неоправданно дорогие высотные здания, бездарный, хотя и грандиозный, Университет или разукрашенные со странным, неуместным роскошеством шлюзы Волгодона. На эти, как выразился впоследствии Хрущёв, «архитектурные излишества» бросались неимоверные суммы — опять-таки не в интересах народа или государства, а только для прославления самого себя.
Удивительно, что после столь ясного и наглядного урока некоторые теоретики ещё и теперь продолжают нарочито преуменьшать роль личности в истории. Кажется, уже начинает забываться, как отпечаток данной личности, даже её совершенно частных привычек и склонностей, накладывался на жизнь огромного общества. Сталин, например, любил работать по ночам. Этого было достаточно, чтобы весь государственный аппарат перестроил свою работу на противоестественный ночной лад. Ни один из ответственных работников, даже ни один рядовой инженер не мог обеспечить себе ночью нормальный сон, его то и дело поднимали с постели по телефону и вызывали на производство, а десятки тысяч работников и вовсе ложились спать не ночью, а утром. Спали урывками, в два-три приёма, лишались возможности проводить вечера в кругу семьи, посетить театр или концерт, не смели, даже находясь в отпуске, уехать куда-нибудь, не оставив начальству своего адреса. Так продолжалось не месяц, не год, но лет пятнадцать.
Отчасти от страха перед выступлением с трибуны даже перед десять раз «просеянной» аудиторией, отчасти от величайшего презрения к народу, над которым он мог себе позволить всё, что хотел, Сталин в последние годы своей жизни почти не появлялся публично. А когда в 1949 году было с такой помпой, какой не знала всемирная история, и с таким раболепием, какого она тоже не знала, отпраздновано его 70-летие, он, присутствуя на банкете и на концерте, данных в его честь с пышностью «Тысячи и одной ночи», не проронил ни единого звука. Наглость перешла всё границы. Даже слова самой простой благодарности не сорвалось с его языка. Он казался мрачным и недовольным, хотя оставалось совершенно непонятно — чем.
В самом деле: это был как раз зенит его могущества. Завершалась его последняя великая международная акция: коммунизация Китая. Что же его угнетало? Изобретение американцами водородной бомбы? Но Советский Союз и сам овладевал уже термоядерным оружием. Или проявилось просто минутное дурное настроение, какое бывает у всякого деспота? Но хотя бы ради декорума можно было в присутствии десятков иностранных наблюдателей подавить это скверное настроение в такой знаменательный день, перед лицом буквально всего мира. Очевидно, что-то более глубокое, не поддающееся усилиям воли, грызло его. Это было знание о том, что происходит вне Энрофа — знание, почерпаемое им в состоянии хохха.
Не знаю, видел ли его когда бы то ни было кто-нибудь в этом состоянии. В 30-х и 40-х годах он владел хоххой настолько, что зачастую ему удавалось вызвать её по своему желанию. Обычно это происходило к концу ночи, причём зимою чаще, чем летом: тогда мешал слишком ранний рассвет. Всё думали, что он отдыхает, спит, и уж конечно никто не дерзнул бы нарушить его покой ни при каких обстоятельствах. Впрочем, войти никто не смог бы, даже если бы захотел, так как дверь он запирал изнутри. Свет в комнате оставался затенён, но не погашен. И если бы кто-нибудь невидимый проник туда в этот час, он застал бы вождя не спящим, а сидящим в глубоком, покойном кресле. Выражение лица, какого не видел у него никто никогда, произвело бы воистину потрясающее впечатление. Колоссально расширившиеся, чёрные глаза смотрели в пространство немигающим взором. Странный матовый румянец проступал на коже щек, совершенно утративших свою обычную маслянистость. Морщины казались исчезнувшими, всё лицо неузнаваемо помолодевшим. Кожа лба натягивалась так, что лоб казался больше обычного. Дыхание было редким и очень глубоким. Руки покоились на подлокотниках, пальцы временами слабо перебирали по их краям.
Хохха — это, собственно, не состояние, а целый тип состояний, отличающихся одно от другого тем, с каким именно слоем и с какою из тёмных иерархий вступает в общение духовидец. Но во всех случаях физические предметы окружения смутно проступают для него сквозь картины иных слоёв. Если бы каким-нибудь чудом кто-либо из людей вошёл в эту минуту в комнату, визионер его различил бы и, хотя не сразу, мог бы переключиться в обычный план.
У Сталина наиболее частыми были такие хохха, когда он общался с великим игвой Друккарга и с Жругром; иногда его удостаивают непосредственной инспирацией и сам Урпарп. Было, кроме того, ещё одно невидимое существо, специально к нему приставленное, его постоянный советчик, один из обитателей Гашшарвы, нечто вроде антидаймона.
В состоянии хохха Сталин многократно входил в Гашшарву, в Друккарг, где был виден не только великим игвам, но и некоторым другим. Издалека ему показывали Дигм. Он осторожно был проведён, как бы инкогнито, через некоторые участки Мудгабра и Юнукамна, созерцал чистилище и слои магм. Издали, извне и очень смутно он видел даже затомис России и однажды явился свидетелем, как туда спустился, приняв просветлённое тело, Иисус Христос. Но эта встреча не вызвала в тёмном духовидце ничего, кроме усиления смертельной ненависти, и именно поэтому она была допущена Урпарпом.
Хохха вливала в это существо громадную энергию, и на утро, появляясь среди своих приближённых, он поражал всех таким нечеловеческим зарядом сил, что этого одного было бы достаточно для их волевого порабощения.
Именно в состояниях хохха, следовавших одно за другим накануне его 70-летия на протяжении нескольких ночей, он уяснил себе в общих чертах очень неприятные для него события, происходившие тогда в Российской метакультуре и в смежных с ней областях. Он явился безмолвным и бессильным свидетелем одной из жесточайших потусторонних битв. Демиурги России, Китая, Махаяны, Индомалайской метакультуры и обеих метакультур Запада сражались со Жругром и с Лай-Чжоем, его новым союзником — странным детищем двух уицраоров, российского и китайского. Уицраоры не были уничтожены, но их экспансия приостановилась. Вокруг них был очерчен нерушимый круг.
Попытки уицраоров перейти, спустя некоторое время, опять в наступление, не привели в шрастрах ни к чему, а в Энрофе завершились трёхлетней войной в Корее, после которой пришлось вернуться к исходному положению.
Тогда был взят курс «ва-банк» — на быстрейшую подготовку и развязывание третьей мировой войны, ибо дальнейший ход процессов грозил привести к перемещению силы тяжести в Северо-западный шрастр и к переносу санкции Гагтунгра со Жрурга на Стэбинга.
Постоянными усилиями демонических сил вокруг Сталина было соткало нечто вроде непроницаемых тенёт мрака. Никакое воздействие Провиденциальных начал до него не достигало, пока, наконец, после неимоверных усилий со стороны синклитов — и не только русского — однажды во время его пребывания в хоххе эти тенёта были прорваны на короткий миг. В это миг ему были показаны — не панорамы светлых миров — это только усилило бы его ненависть — но отдалённые этапы его собственного грядущего пути, его возможное воплощение антихристом и конечная катастрофа: сбрасывание на Дно Галактики — то самое, где нет никаких времён, — страдалище, страшнее и безвыходнее которого не существует в мироздании. Эта была ночь непередаваемою ужаса. Ужас был таким, что на несколько минут всё его существо воспламенилось отчаянною молитвой — спасти его, предотвратить его дальнейшие шаги по этой дороге. Минуты прошли. Гордыня, упрямство и жажда беспредельной власти возобладали. Но эта ночь, случившаяся в 1952 году, возымела некоторое действие. Погружения в хохху после этого уже не вливали в него новых сил. Сказалась, может быть, слишком тяжкая психологическая нагрузка — это вечное хождение в маске материализма, марксизма, эта постоянная двойная жизнь. Он как бы надорвался. Силы продолжали вливаться уже только от Жругра через постоянный канал инвольтации. За короткое время вождь постарел, а постоянные физические недомогания окончательно подрывали его нервное равновесие.
Разрывал ею и страх перед новыми соперниками. Первым, совершенно явным, был, конечно, Стэбинг. Однако такого человекоорудия Гагтунгра, которое могло бы стать новым кандидатом в антихристы, в верхних кругах американскою народа не намечайтесь. Но сознание, рассудок и некоторые неотчётливые сведения, получаемые от земных источников информации, вносили теперь такую путаницу, что вождю начал мерещится ещё не открытый им в виде конкретного человеческого существа, но уже родившийся где-то в Энрофе страшный соперник, более пугающий, чем Гитлер. И подобно тому, как сам он, владычествуя в России, по крови и духу был не русским, а грузином, так и потенциальный соперник мерещился ему не американцем по рождению. Ему представлялось, что этот кандидат должен выйти из недр мирового еврейства: о том, что в еврействе имеются некоторые узкие круги, носящиеся с затеей выпестовать всемирною владыку, он знал. И он решил, что неспроста Гитлер так беспощадно расправлялся именно с еврейским народом. Только не следовало действовать так топорно. Следовало постепенно выселить по крайней мере евреев Советского Союза в особые зоны, где и можно было бы как следует их прощупать — всех до единого.
Сознание начинало давать перебои.
Тем опаснее представлялось дальнейшее пребывание у власти этого существа, утратившего последние представления о соотношении вещей и масштабов. Урпарп не мог уже вливать в него ни своей энергии, ни эманации своего разума через хохху, и только Жругр продолжал ещё пользоваться некоторым подобием пуповины, эфирным каналом инвольтации, соединявшим его с человекоорудием. Сам внушаемый великим демоническим разумом Шаданакара, уицраор готовился к решительному вторжению, вместе со всей воинственной силой Друккарга и китайского шрастра, в шрастры других метакультур. Всё активнее внушал он проводнику своей воли решимость развязать третью мировую войну. Предполагалось, что нападение должно произойти совершенно внезапно, мгновенно и что несколько десятков водородных бомб, сброшенные в течения немногих часов на жизненные центры западных государств, сразу определят исход войны в пользу Доктрины. В противном же случае санкция Урпарпа перенеслась бы на Стэбинга, а Сталин, погибнув в Энрофе, был бы возможно скорее взят в Гашшарву для окончательной подготовки к последнему воплощению. Умостить историческую и социальную дорогу ко всемирной тирании в Энрофе тогда пришлось бы не Доктрине, а той концепции, которая победила бы её и на основе космополитизма создала бы новое прельстительное универсальное учение. Демонический разум понимал, конечно, что разрушительная сила третьей мировой войны вызовет опустошение целых стран, и это само по себе было ему нежелательно, но новый огромный приток гавваха был желателен в высшей степени. Кроме того, предполагалось, что молниеносный характер войны сузит масштабы возможных опустошений.
В первых числах марта 1953 года произошёл решительный поединок между Яросветом и Жругром. Канал инвольтации, соединявший существо уицраора с его человекоорудием, был перерезан в мгновение ока. Если бы это можно было сделать раньше, настолько же раньше оборвалась бы и жизнь человекоорудия, так как никаких человеческих сил было недостаточно, чтобы выдерживать лежавшую на этой психике и на этом физическом организме нагрузку. Это совершилось около двух часов ночи. Через полчаса его сознание угасло, но агония продолжалась, как известно, несколько дней. Урпарп подхватил оборванный конец канала инвольтации и пытался сам влить в погибавшего силу и сознание. Это не удалось — отчасти потому, что несколько человек, сновавших у смертного ложа, постарались, чтобы он не вернулся к жизни. Мотивы, руководившие этими людьми, были различны. Некоторые боялись, что, если он останется во главе государства, он развяжет войну, а война рисовалась им как великое бедствие для всех и смертельная опасность для Доктрины. Но был среди приближённых и тот, кто столько лет стоял у руля механизма безопасности; он знал, что вождь уже наметил его как очередную жертву, очередную подачку глухо ропщущему народу; на него должна была быть возложена в глазах масс вся ответственность за миллионы невинно погибших. Кончина Сталина приоткрывала для него шанс к тому, чтобы самому занять его место. Линия его деятельности при жизни вождя диктовалась тремя мотивами: запугивать Сталина, раздувая и выдумывая физические опасности, якобы грозившие ему со всех сторон, держать страну в узде страха и немоты и этим самым утолять собственную жажду крови. Человек этот был носителем тёмной миссии, заключавшейся в умножении всенародных страданий, но сознание его было плоским и амистичным, как стол, а объём его личности и дарований — ничтожным. Это был Малюта Скуратов XX века.
Наконец великая минута настала: Сталин испустил дух.
От этого удара дрогнула Гашшарва. Друккарг огласился воплями ужаса и гнева. Жругр взвыл от ярости и боли. Полчища демонов взмыли из глубин в верхние слои инфракосмоса, стараясь затормозить падение умершего в пучину магм.
Горестное беснование передалось в Энроф. Похороны вождя, вернее, перенос его тела в мавзолей, превратились в идиотическое столпотворение. Морок его имени и его дел был так велик, что сотни тысяч людей восприняли его смерть как несчастье. Даже в тюремных камерах некоторые плакали о том, что же теперь будет. Толпы, никогда не удостаивавшиеся чести видеть вождя при его жизни, теперь жаждали улицезреть его хотя бы в гробу. Москва являла собой картину Бедлама, увеличенного до размеров мирового города. Толпы залили весь центр, пытаясь пробиться к Дому Союзов, где был выставлен для обозрения труп тирана и откуда должно было выступить траурное шествие. Прилегающие улицы превратились в Ходынку. Люди гибли, раздавливаемые о стены домов и столбы фонарей, растаптываемые под ногами, срывающиеся с крыш многоэтажных домов, по которым они пробовали миновать клокотавшее внизу человеческое месиво. Казалось, будто он, питавшийся всю жизнь испарениями страданий и крови, даже из-за гроба тянул к себе в инфракосмос горы жертв.
Ему, всегда отгонявшему от себя мысль о смерти, не озаботившемуся даже о сооружении для себя достойной усыпальницы, теперь приходилось улечься в саркофаг рядом с саркофагом его предшественника и, с вынутым мозгом, с телом, пропитанным консервирующими составами, стать объектом поклонения толп и толп. Впрочем, раз уж пришлось умереть, он желал бы именно такой странной формы упокоения. Эманация благоговейно склоняющихся людских множеств вливала бы в него силы даже и в загробном пути, пока спуск ещё не увлёк его слишком глубоко. Но мумификация и соответствующая перестройка мавзолея требовали времени, а время не ждало.
Странно, что никто в своё время, после смерти Ленина, не обратил серьёзного внимания на магический, вернее, демонический характер этого никогда и нигде не применявшегося способа создания квазимощей. Не задумывались над тем, как не вяжется это создание центра заупокойного культа ни с материалистической Доктриной, ни с личной скромностью первого вождя, ни со всей психологической атмосферой революционного движения. Инициатором создания мавзолея был второй вождь. Не знаю, руководила ли им тогда бессознательная интуиция или он уже тогда понимал, что в ту минуту, когда из тела Ленина был вынут мозг, этим самым актом была порвана связь внутри эфирного тела усопшего: это тело было лишено своего жизненного центра и распалось, а эфирный мозг усопшего — так называемый рахт — был подхвачен по воле Урпарпа Великим Игвой Друккарга и его помощниками. Там, в Друккарге, рахт был помещён и бережно предохраняем от разложения в конусе главного капища, где игвы поддерживали в нём потенциальную жизнь. Если бы, пройдя свой искупительный искус в нижних слоях, первый вождь достиг бы когда-нибудь Друккарга, он принял бы свой рахт в себя как центр своего нового эфиротела. Среди античеловечества это прогремело бы как величайшее чудо, герой и чудотворец воцарился бы в Друккарге, и одно это значило бы для объединения всех шрастров в покорный Гагтунгру монолит больше, чем всё воинственные предприятия Жругров.
Но после мучений на Дне и в других слоях, достигнув через много лет Друккарга, первый вождь отказался принять свой рахт. Умудрённый страшным опытом преисподних, он понял, чем это грозит для него и для всего человечества. Тогда разъярившийся Жругр втянул его и сбросил на Дно опять. Но он уже был бессилен противостоять силам Синклита в дальнейшем влиянии на посмертье первого вождя, ибо шельт усопшего стал им открыт и доступен после совершённого им героического выбора. Сброшенный на Дно был почти сразу поднят стремительно вверх, в Олирну, чтобы после ряда лет в мирах Просветления включиться в творение блаженной Аримойи — грядущего всечеловеческого затомиса.
Первый вождь отказался принять свой рахт; второй же теперь возлагал свои надежды именно на это. И он сам, и Урпарп, и демоны из Гашшарвы всеми силами тормозили его кармический спуск, дабы в серых туннелях Шим-бига, смежных с Друккаргом, дать возможность выкормышу Гагтунгра пробиться в российский шрастр и завладеть своим рахтом. Несколько месяцев длился этот тормозящийся спуск. Полгода боролись силы тьмы против действия кармического груза, увлекавшего жуткого покойника вниз и вниз. Они вливали в него такую мощь, что голос его гремел по всем чистилищам, достигал шрастров, докатывался до самого Энрофа и там повергал в содрогание и трепет тех, кто расслышал его. Самое опасное произошло в Шим-биге в октябре 1953 года. Падавший вырвался из рук блюстителей кармы. Он был уже почти не похож на свой человеческий облик, но невообразимо страшен и силён. Его тело состояло из бурых клубов, а огромные глазницы, казавшиеся слепыми, были почти всезрящими. Несомый на крыльях ангелов мрака, он взмыл к воротам Друккарга. Жругр спешил к нему на помощь, игвы и раругги ликовали в экстатическом восторге.
Там, у стен российского шрастра, разыгралась одна из величайших битв. Сил Синклита России и её демиурга оказалось недостаточно. На помощь устремились ангелы, даймоны и многие просветлённые из других метакультур. Некоторое время врывавшегося удерживал у самого входа в Друккарг великий человекодух того, кто был на земле Авраамом Линкольном. Наконец, послышался топот Белого всадника, устремлявшегося с высот Синклита Мира сюда, в шрастр. Узурпатор был окутан волевым оружием Александра Благословенного и передан блюстителям кармы. Вопль, сотрясавший столько дней чуть не половину Шаданакара, стал глохнуть и глохнуть, пока не умолк совсем. Это спускаемый вниз внедрился в сверхтяжёлые магмы и стал погружаться дальше и дальше, на одномерное Дно.
Глава 4 К метаистории наших дней
В третий раз повторялось в истории России одно и то же, но на этот раз в размерах, далеко превосходивших оба предыдущих случая. Подобно Иоанну IV и Николаю I, Сталин знаменовал собой зенит мощи очередного демона великодержавия, его открытую борьбу с демиургом и Синклитом, доведение тиранической тенденции до предела и начало процесса государственной гибели.
Те, кому пришлось взять бразды правления во дни, когда его гроб ещё красовался в Доме Союзов и к нему тянулись нескончаемые ленты умилённых и потрясённых москвичей, впервые могли ознакомиться со всеми ужасами, творившимися за помпезным фасадом этой диктатуры. Раньше каждому из них было строго указано: «от сих мест — до сих!», и при покойнике только один руководитель органов безопасности знал несколько больше своих коллег. Правда, многие вопросы выносились Сталиным на обсуждение в Политбюро (позднее в Президиум ЦК) и в Совет Министров, но, во-первых, эти обсуждения были слишком формальны, а решения Сталина — безапелляционны, а во-вторых, ещё больше было вопросов, ни на какое обсуждение не выносившихся. Конечно, всеми чувствовалось, что в стране далеко не всё благополучно, но никто не мог нарисовать себе общей панорамы. Теперь завеса тайны начала спадать, и первые, перед кем она ниспала, были члены Президиума ЦК.
Конклав узнал, что не то одна восьмая, не то одна пятая часть населения страны находится в лагерях и тюрьмах. Что память о невинно погибших или прошедших сквозь многолетние мучения должна жить едва ли не в каждой семье. Разверзлось перед конклавом и многое другое. Кошмарное падение производительности сельского хозяйства; обезлюдение деревень, перманентно недоедающие города; нехватка товаров широкого потребления; устрашающий рост уголовных преступлений и, в частности, детской преступности; блат, пронизывающий всю систему и весь быт граждан; недовольство, охватившее всё слои общества, за исключением тонкой привилегированной прослойки.
«Изнурённые, обруганные и уничтоженные», члены конклава «после долгого перерыва в первый раз вздохнули свободно. Они взглянули друг на друга — и вдруг устыдились. Они не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно».
А сквернословием воздух был наполнен даже в залах международных сборищ. Покойник, сидя у себя дома, не привык стесняться в выражениях; это обыкновение перенесли его дипломаты и за рубеж. Наглые требования, облечённые в хамский тон, давно не оставили ничего от традиционной дипломатической вежливости. Главное же, международная атмосфера была накалена до того, что третья мировая война могла возникнуть в любую минуту. Западный блок держав, отстававший в вопросе количественного показателя своих армий, был всё ещё впереди в области термоядерного оружия. Коммунистический Китай — последнее достижение покойника — весьма не скоро ещё мог бы заставить считаться с собой как с великой военной державой; да и можно ли было полагаться на его руководителей твёрдо и безоговорочно?
Всюду были затянуты натуго такие узлы международной политики, которые, казалось, могли быть разрублены только мечом. Существование двух антагонистических Германий; двух антагонистических Вьетнамов и даже двух Китаев; Польша, утерявшая свои восточные земли, присоединённые к Советскому Союзу, и компенсированная немецкими территориями, от которых большинство немцев не собиралось отказываться; Корея, после трёх лет братоубийственной войны возвращающаяся к исходному положению — к раздробленности на две непримиримо враждебные половины; пороховой погреб в виде группы арабских государств, революционизация которых уже началась, но уйти из которых западные державы не могли иначе, как в итоге мирового пожара… А в довершение всего, военная машина, с которой покойный вождь бросался в опасные авантюры и даже собирался ринуться в пучину третьей мировой войны, в действительности ещё не достигла той мощности, при которой исход этой войны был бы предрешён в пользу Советского Союза. К тому же, в обеих коалициях с каждым новым годом истребительная сила новых видов термоядерного оружия возрастала в какой-то дикой прогрессии. Начинало становиться достаточно ясным, что если бы даже советская сторона восторжествовала в предстоящей схватке, это было бы торжество над странами, превращёнными в радиоактивную пустыню.
Сталин оставил ужасное наследие.
Но, к сожалению, они всё ещё «не понимали, что именно произошло вокруг них». Источник ошибок и злосчастий был определён как «культ личности», но они не в состоянии были понять, что этот источник — не случаен, что Россия переживает нечто подобное уже в третий раз и что сами они в силу роковой исторической — и метаисторической — логики вынуждены будут разыгрывать на свой лад политические роли, которые уже сыграли три с половиной века назад Фёдор Иоаннович, Годунов и Шуйский, а сто или пятьдесят лет назад — Александр II, Александр III и Николай II. Опять придётся сидеть между двух стульев, то признавая ошибки и даже преступления усопшего тирана и отмежёвываясь от них, то признавая свою политическую от него преемственность; опять придётся пойти на мелкие подачки ропщущему народу, а через год или два забить отбой, так как в приоткрытый клапан ринутся пары такого негодования, гнева и ненависти, которые выльются уже в настоящие волнения, даже восстания, и будут грозить гибелью всей системы; придётся сделать попытки умаслить волнующееся крестьянство, хотя корень зла — колхозный принцип — надо будет оставить нетронутым, ибо отказ от него вызвал бы такие потрясения, и экономические, и идеологические, кои выходят за пределы воображения; придётся признать ошибкой то, что при Сталине выделялось слишком мало средств на развитие лёгкой промышленности и на производство средств потребления, — такое признание вызовет у населения самый горячий отклик, — а через год или два вернуться к прежнему тезису, ибо отход от него вызовет отставание в гонке вооружений; придётся озаботиться смягчением международной обстановки и стараться отсрочить третью мировую войну — для этого следует пойти на небольшие, но эффектные уступки и поддерживать всеобщую борьбу за мир, но на серьёзное изменение курса идти нельзя, ибо Америка, конечно, не замедлит этим воспользоваться. Короче говоря, придётся изворачиваться, как на горячей сковороде, то обжигая один бок об угрозу мировой войны, то другой бок — об угрозу внутренних переворотов.
Мы дошли до метаистории современности. Но современность тем и отличается от прошлого, что мы никогда не располагаем в своём знании о ней той суммой фактов, какой располагаем относительно даже самых тёмных эпох прошлого. Тем более это относится к странам с таким режимом, который чурается гласности и не публикует почти никаких статистических данных (засекречено почти всё, начиная от расходов на вооружение и кончая численностью уголовных преступлений, самоубийств или жертв уличного движения). Не менее глухим покровом тайны увиты и те пружины, благодаря которым с руководящих постов исчезают одни лица и появляются другие. Граждане являются зрителями какой-то странной пантомимы: некие таинственные фигуры, прославляемые всеми средствами агитации и пропаганды, но даже о семейных обстоятельствах, привычках, вкусах и характерах которых хранится гробовое молчание, — эти фигуры, вознесённые на недосягаемую высоту, как бы в стратосферу общества, и видимые всему земному шару, делают движения руками, головой, всем торсом для того, чтобы внезапно исчезнуть неизвестно куда и почему и быть замененными следующими, на которых в свою очередь будет взирать человечество, терзаемое непостижимым смыслом и целью этого загадочного балета.
Метаисторическое познание современности лишено возможности опираться на знание необходимого количества исторических фактов. Поэтому, хотя ему иногда удаётся теми или иными методами восполнить эти пробелы и понять те силы, которые движут человекоорудиями наших дней, но незаполненных пробелов остаётся ещё больше, и общая картина ни в коем случае не может претендовать на ту полноту, которой отличаются метаисторические картины некоторых прошлых эпох.
Люди, оказавшиеся у власти после смерти Сталина, были в качестве государственных деятелей существами двойственной, даже тройственной природы. Всё они были, так или иначе, звёздами его плеяды. Всё они выдвинулись при нём и благодаря ему, всё они были воспитаны в его политической школе. При нём они дрожали, правда, за своё существование, а в глубине души возмущались многими из его действий. Но та Доктрина, которая для него была лишь маской, а отчасти — руководством к практическому действию, для них была наивысшей истиной, их искренним убеждением, их заветным кредо. Нельзя ожидать от обыкновенного человека, деятельность которого на протяжении всей жизни протекала, например, в лоне православной церкви, чтобы он на старости лет нашёл в себе достаточно свежести ума, гибкости и широты, необходимых для переосмысления собственной деятельности и всего своего миропонимания. Подобное переосмысление было бы для него катастрофой, творческим и жизненным банкротством, и уж конечно, после этою он не был бы способен ни к какой активной общественной деятельности. Точно так же не могло подобное коренное переосмысление Доктрины потрясти умственную сферу этих людей, всю жизнь мысливших, чувствовавших и действовавших по её указаниям.
Другой стороной этой группы людей, как государственных деятелей, была жестокая травмированность произволом усопшего деспота. Созерцая картину внутреннего гниения общества — результат этой тирании — и вспоминая обстановку вечного страха и неуверенности за собственную жизнь, в которой они существовали и работали столько лет, они начинали бояться больше всего рецидивов прошлого, то есть появления среди них некоего второго Сталина, который опять скрутил бы всех в бараний рог и повергнул бы страну в окончательную бездну. Поэтому они старались принять меры к тому, чтобы печальное прошлое не повторилось. И взамен идеи о полноте коллективного разума, нашедшего своё конкретное воплощение в разуме гениального вождя, была воскрешена и громогласно возвещена идея коллегиальности — идея всенародного разума, воплощённого в коллективе ЦК и его Президиума.
Но некоторые из этой группы лиц обладали ещё и третьей стороной — конечно, тщательно скрываемой от остальных. Это была тайная надежда на то, что постепенно из этого коллектива выдвинется опять единый полновластный вождь, и этим вождём будет именно он. Невозможно сказать, разумеется, сколько именно человек из этого конклава таили в себе подобное упование, но, во всяком случае, число их было не меньше трёх.
Не нужно подозревать, однако, в таких поползновениях всех трёх членов того первого триумвирата, который возник как наглядное доказательство победы идеи коллегиальности сразу же после смерти деспота. С уверенностью можно сказать, что о единовластии мечтал только один из них — тот самый, что пятнадцать лет стоял у кормила органов государственной безопасности. Только смерть Сталина спасла его от страшной расплаты. Но в глазах остальных он был уже разоблачён как массовый палач, как виновник гибели миллионов невинных. Он не мог надеяться на то, что его долго будут терпеть в составе триумвирата. Поэтому ему оставалось одно — отчаянная попытка переворота и узурпации верховной власти. Если бы этот план осуществился, это означало бы возвращение к сталинскому режиму и курс на мировую войну. К счастью, попытка была вовремя пресечена, виновник расстрелян, и на первых порах на него попытались свалить ответственность за массовые нарушения социалистической законности. Его объявили как бы самозванцем, не имевшим ни малейших прав на престол и гнуснейшими махинациями едва не добившимся такого положения, при котором он мог бы развивать худшие из тенденций того, чьим прямым продолжателем он себя считал: не своего физического отца, конечно, как думал в своё время Лжедмитрий, а своего отца духовного, своего учителя и пестуна. Не обошлось и без разоблачений истинных или выдуманных фактов, будто злоумышленник был связан с зарубежным врагом, кующим меч против Московского государства: на этот раз не с Польшей, конечно, великодержавное значение которой давно отошло в область преданий, а с Англией.
Падение этого самозванца было воспринято в трудовых лагерях как признак того, что сталинский режим должен измениться в корне. Режим мест заключения, действительно, был смягчён. Но этого уже было мало: ждали и требовали пересмотра дел и освобождения. Терпение начало иссякать, и самые отчаянные или отчаявшиеся подняли в лагерях свой голос. Голоса слились воедино, и такие цитадели безопасности, как знаменитая Воркута, каторжные лагеря Норильска, Караганда, Колыма, сотряслись забастовками и восстаниями. Волнения, так или иначе, были подавлены, а с другой стороны, начали восстанавливаться законные методы судопроизводства. Но освободить сразу такое множество людей, вернуть их домой и обеспечить работой было невозможно; поэтому никто не мог понять, что его ждёт, и общая напряжённость не ослабевала.
Брешь, образовавшаяся в триумвирате, заполнилась между тем новой фигурой, ещё раньше взявшей под свой контроль весь аппарат правящей партии. Прошёл год, полтора — и из триумвирата выбыл, при довольно неясных пока обстоятельствах, ещё один член, а в 1957 году — ещё один. Вместо триумвирата во главе государства и партии оказался возвышающимся расторопный, хитрый, жизнерадостный, не лишённый добродушия человек, подвижный сангвиник, преисполненный решимости исправить ошибки деспота и способный на некоторые смелые повороты курса, но не обладавший той независимостью и свежестью ума, которые позволили бы ему пересмотреть коренные ошибки Доктрины и старой программы её конкретного осуществления.
Конечно, от самых смутных догадок о метаисторической подкладке вещей он был так же далёк, как и всё остальные. Что и откуда, в самом деле, мог бы знать этот человек о смятении, воцарившемся в Друккарге, о вражде между игвами и раруггами, перерастающей в открытую борьбу, и о том, что санкция Гагтунгра, покрывавшая российского уицраора столько лет, может быть вот-вот перенесена на его смертельного врага?
Главное заключалось в том, что 1957 год принадлежал во многих отношениях уже к совсем другой эпохе, чем, например, 1952, вообще, чем всё годы правления Сталина. В эпоху Сталина великий демонический разум ещё мог смотреть на возможную третью мировую войну как на беспримерный источник гавваха; при этом желательной представлялась победа Жругра — поэтому и санкция оставалась на нём, — но даже в случае победы американского уицраора можно было бы использовать эту победу для будущего объединения мира на почве нового бездуховного учения, возникающего из космополитической концепции. Но положение менялось, и притом в очень странном направлении. Сказочное возрастание в обеих коалициях мощи термоядерного оружия принуждало рассматривать вопрос под новым углом. Да, подобная война сулила бы, действительно, Монбланы и Эвересты гавваха. Но она сулила и нечто иное: она готова была поставить на очередь вопрос о физическом существовании человечества и уж, во всяком случае, привела бы к сокращению его численности едва ли не на четверть, к исчезновению целых стран с лица земли, к разрушению цивилизации, может быть, на целых континентах и, следовательно, к отбрасыванию человечества (в умственном, техническом и экономическом смысле) вспять на многие века. Вряд ли могла бы идти речь о каком бы то ни было объединении человечества после того, как физически уцелевшие территории оказались бы отделёнными друг от друга зонами радиоактивных пустынь, их население — поражённым дотоле неизвестными болезнями на целые поколения вперёд, а всеобщий крах экономики принудил бы остатки народов перейти к самым примитивным способам существования. Следовательно, цель абсолютной всемирной тирании отодвинулась бы в неразличимую даль грядущих веков. Поэтому великий демонический разум отказался от идеи третьей мировой войны и поэтому же он стремился воздействовать и на Жругра, и на Стэбинга, и на великих игв Друккарга и Мудгабра с тем, чтобы парализовать их воинственный пыл, им же самим столько лет подогревавшийся.
Создавалось положение, столь парадоксальное, какого мировая метаистория ещё не знала: все иерархии Света и высшие из иерархий Тьмы стремились предотвратить планетарную военную катастрофу. Некоторые же из низших тёмных иерархий продолжали добиваться её в ослепляющем бешенстве. Высокоинтеллектуальные и менее кровожадные игвы уже начинали проникаться пониманием гибельности этого устремления к войне во что бы то ни стало. Но распухший до фантастических размеров Жрутр с его ограниченным разумом и феноменальным темпераментом и слышать не хотел об отказе от роковой схватки. Чем больше он распухал, тем больше его томил мучительный голод, и эманации народов советского государства уже было недостаточно, чтобы его утолить: надо было заставить эманировать для него новые и новые народы. Не хотели слышать об отказе от схватки и раругги; эти бешено злобные, алчные существа, какими только и могут быть аллозавры, претерпевшие миллионы лет инкарнаций в демонических слоях и давно облёкшиеся в каррох, готовы были скорее на революцию в Друккарге, на низвержение великих игв и на экспансию «ва-банк» в другие шрастры, чем на прозябание в прежних условиях. Их интеллект был слишком слаб, чтобы взять под контроль эти воинствующие инстинкты.
Положение усложнялось ещё и тем, что человек, укрепившийся во главе советской державы, не отличаются ни кровожадностью, ни воинственностью. Согласно логике власти, он бессознательно выполнял воления Жругра, поскольку эти воления были направлены на внутреннее упорядочение государства и на умножение эманаций государственного комплекса человеческих чувств. Но его нежестокий от природы характер оставлял в существе его как бы ряд щелей, сквозь которые могла проструиваться в его подсознательную сферу также инспирация светлых начал. Если бы не эта инспирация, никакие разумные доводы не были бы в состоянии подвигнуть этого человека на такой головокружительный поворот внутренней политики, самоё предположение о котором вызывало озноб ужаса в его коллегах, — поворот, выразившийся в разоблачении ряда преступлений Сталина и в массовом освобождении заключённых.
Трудно охватить и оценить потрясение умов, вызванное его выступлением на XX съезде партии. Обнародование, хотя бы и частичное, и запоздалое, и с оговорками, длинной цепи фантастически жутких фактов, виновным в которых оказывался тот, кого целые поколения почитали за величайшего гуманиста, прогремело, как своего рода взрыв психо-водородной бомбы, и волна, им вызванная, докатилась до отдалённейших стран земного шара. А в России? В России «не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у них история, были ли в этой истории моменты, когда они имели возможность проявить свою самостоятельность? — ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Иоанны, Петры, Бироны, Аракчеевы, Николаи, и в довершение позора этот ужасный, этот бесславный прохвост! И всё это глушило, грызло, рвало зубами — во имя чего?..»
Предучёл или не предучёл тот, кто взял на себя неблагодарную роль главного разоблачителя, масштабы этого резонанса во всём мире, но, очевидно, он полагал, что сокрушительный удар, наносимый таким образом престижу Доктрины, может быть отчасти парализован аргументами в пользу того тезиса, что культ личности Сталина не вытекает из Доктрины, а, напротив, противоречит ей, что это — злокачественная опухоль, требующая иссечения.
Мириады заключённых, не чаявших спасения, устремились из лагерей по домам, сея повсюду рассказы о том, что творилось в этих страдалищах при тиране. Во многих учреждениях поспешно снимали со стен опостылевшие всем портреты второго вождя; в ряде городов народ сбросил с постаментов его статуи. В зарубежных компартиях воцарилось замешательство, перешедшее кое-где в настоящий раскол. В высших учебных заведениях Советского Союза брожение умов вылилось в организацию студенческих дискуссионных клубов, в групповые протесты против преподавателей и программ, в выпуск полулегальных или нелегальных журналов, даже в настоящие студенческие забастовки. В литературных и художественных кругах заговорили о смягчении обязательных идеологических установок. Всё это показывало, что руководитель государства играет, пожалуй, с огнём. Предпочтительнее было сделать шаг назад, попытавшись неуклюже разъяснить, что покойный деспот был хоть и деспот, но, как ни странно, образцовый коммунист и что не следует сокрушать в прах всё, что им сделано. Литература, искусство, человеческая мысль, едва высунувшиеся наружу, были заботливо водворены на прежнее место. И некоторые люди, озираясь с недоумением, начали убеждаться, что есть нечто общее между курсом третьего вождя и давними эпохами Бориса Годунова и Александра II: два шага вперёд — полтора назад. А впереди, согласно печальному закону российской истории, уже маячил призрак реакции, то есть поворота вспять, как это уже случилось некогда в конце царствования Бориса и при Шуйском, а позднее — при Александре III и Николае II.
И всё-таки при сравнении нового режима с режимом Сталина у всякого становилось теплее на сердце. Третий вождь был простым человеком, любившим жизнь и искренне желавшим, чтобы хорошо жилось не только ему, но и всем. К сожалению, однако, благих желаний недостаточно для того, чтобы на земле воцарился мир, а в человецех — благоволение. Если бы на нашей планете существовали только государства социалистического лагеря, можно было бы покончить с собственной военной машиной, а освободившиеся средства употребить на улучшение жизни масс. Но, поскольку закрыть Америку не удалось даже Сталину, приходилось одной рукой форсировать испытания новых и новых средств массового уничтожения и будоражить освободительное движение в странах капитализма, а другою — выпускать белых голубков мира, чтобы любоваться их курбетами на фоне грозовых туч. Хотелось даже самому превратиться в такого голубка и с пальмовой веткой в клюве перепархивать из страны в страну — в Югославию, в Индию, в Бирму, в государства мусульманского Востока, даже в упрямую и недоверчивую Англию. Но так как голубок летал в то самое время, как по глубинным пластам передавались содрогания от разрыва новых и новых экспериментальных бомб, то всеобщий парадиз оставался лишь в мечтах, нисколько не влияя на трагическую реальность.
В том-то и было несчастье, что руководство никак не решалось пойти на уступки капитальные: ведь единственной серьёзной уступкой, способной убедить врага в искренности русского миролюбия, был бы отказ от курса на революционизацию всех стран, прекращение поддержки соответствующих движений в Европе, на Ближнем Востоке, в Африке, в Латинской Америке. Сколь прикровенно ни совершалась эта поддержка, изобличающие факты выпирали то здесь, то там, обесценивая всё тирады о мирном сосуществовании и возбуждая в великих капиталистических державах взрывы негодования и злобы. Особенно неистовствовал Стэбинг, опутавший щупальцами своих монополий и торговых фирм чуть ли не половину Энрофа. Этого экономического порабощения и высасывания ему было мало, это была только ступень. Поскольку в политическом отношении эти страны оставались независимыми, постольку в них не могла порождаться в заметных размерах и та эманация государственных чувств, которая была бы направлена к Соединённым Штатам и служила бы пищей для Стэбинга и для всего населения американского шрастра. Поэтому Стэбинг не мог удовлетвориться только экономическим проникновением в эти земли — ему требовалось и политическое их подчинение, которое сопровождалось бы включением их в государственную систему Соединённых Штатов, в их административно-полицейскую, идеологическую и воспитательную систему, порождающую бурную эманацию государственных чувств. Вместо же этого Стэбинг получал пинок за пинком. В Корее и Вьетнаме после взаимных побоев и укусов дело кончилось вничью, но в Китае его щупальцы были обрублены самым грубым образом, а впереди маячила опасность, что то же самое произойдёт и во всех арабских странах. Поэтому каждый случай, когда Доктрина дискредитировала себя, подхватывался и раздувался так, чтобы вызвать повсеместное возмущение лицемерием и лживостью всех её руководителей, будь то первый вождь, второй или третий.
Первым серьёзным ударом, который нанес третий вождь по международному престижу Доктрины, было разоблачение злодейств его предшественника. Вторым ударом по этому престижу было военное вмешательство в дела охваченной антисоветским восстанием Венгрии. Но мог ли он поступить иначе? Когда и где допускал Жругр, чтобы у него из щупалец вырвали лакомый кусок? Какой уицраор был способен мирно созерцать, как у него под боком вместо верного сателлита оказывается вооружённый до зубов враг? — Каковы бы ни были личные качества третьего вождя, сколь острое отвращение ни питал бы он к войне, но логика великодержавия часто становилась сильнее личных свойств его характера.
И всё же именно его личные качества мешали Жругру. Они не давали ему превратить этого человека в своё беспрекословное орудие. Они делали политический курс колеблющимся, двойственным, ненадёжным. Никогда нельзя было поручиться наперёд, что вождь поступит так, как нужно уицраору. И взор демона великодержавия вонзился в другое существо, более пригодное. Оно тоже входило в состав советской элиты, но то был не штатский «хлюпик», а крупнейший из полководцев Отечественной войны, с громадными военными заслугами, с авторитетом в глазах народа и особенно армии, человек жгучего честолюбия и болезненно уязвлённого самолюбия, принуждённый и так уже слишком долго и мучительно вводить в какие-то границы свой бонапартистский нрав. Для роли вождя в условиях третьей мировой войны нельзя было бы Жругру найти лучшего агента. Этот не поколеблется швырнуть без предупреждения на потенциального врага хорошую серию водородных бомб; не опустит в отчаянии рук, когда на российские города обрушатся такие же; не постесняется насаждать Доктрину во всемирных масштабах, когда треть планетарной поверхности будет обращена в золу!
И маршал был сделан орудием третьего уицраора.
Но было, кажется, уже поздно. В Друккарге давно не осталось даже следов былого единства, и шрастр кипел, как котёл. Раругги рвались в бой, и на них Жругр мог положиться твёрдо, но игвы с каждым годом, с каждым месяцем упорнее сопротивлялись возможностям большой войны. В довершение всего в начале октября 1957 года Друккарг был потрясён небывалым событием: отпадением Великого Игвы от демонического лагеря. Это совершилось с некоторой постепенностью, но для населения Друккарга неожиданно, даже внезапно. Бывали и в прошлом редкие случаи, когда некоторые из великих игв прозревали до весьма высоких миров Света, но при этом они оставались при своём. Теперь же всё получилось иначе. Великий Игва, царствовавший свыше сорока лет, настоящий столп и опора Друккарга, стал переходить из некоторых состояний вроде хохха в состояние такого восхищения, что узрел Христа, и даже не в затомисе России, а в гораздо более высоком мире, где Спаситель не был облечён в человекоподобный облик. Это произошло с Великим Игвой у главного капища, в присутствии множества раруггов и игв. Небесная встреча переросла в такое воздействие Планетарного Логоса на духовидца, что его каррох стал стремительно замещаться телом из сиайры. Эта трансформа совершалась на глазах у всех. Многие были потрясены и уверовали. Другие пришли в крайнее замешательство, а раругги — в неистовый гнев. Через несколько дней отступник был ими растерзан, а прах его собран раруггами и, так сказать, ортодоксальными игвами и предан дематериализации: акт, до которого ещё не досягнула человеческая наука.
Тогда разразился бунт великих пленников Друккарга. Я не буду перечислять имён тех, кто отважился к нему примкнуть; во всяком случае, российский шрастр ещё никогда не видел подобных зрелищ. Разорвавшими узы гигантами с земли поднимались глыбы величиной с небоскреб и швырялись по воздуху на ненавистную цитадель. Цитадель была сильно повреждена. Этот бунт заставил объединиться игв и раруггов снова. Подоспевший на помощь Жругр втянул бунтарей в себя и изверг их, по своему обыкновению, на Дно Шаданакара. Впрочем, вмешательство Синклита Мира быстро оборвало на этот раз их пребывание там, и всё герои были подняты, наконец, в Олирну. Пленниками Друккарга остались только те, кто не посмел примкнуть к восстанию.
События в Друккарге развивались, если применимо здесь это выражение, с кинематографической быстротой. Третий уицраор почувствовал внезапно, что санкция Гагтунгра с него снята. Снята потому, что в своём стремлении к мировой войне и в шрастрах, и в Энрофе он нарушил запрет верховного демонического разума. Он заметался по Друккаргу, с рёвом ярости собирая вокруг себя раруггов и требуя низвержения власти игв, прекративших поставку ему питательной красной росы. Ярость раруггов не уступала ярости их господина. Их глаза, расположенные по обеим сторонам головы, похожей то ли на жутко изуродованную лошадиную, то ли на голову мезозойских ящеров, а размерами напоминавшие небольшой человеческий дом, наполнились тёмно-багровой каррохиальной кровью. Крылья, прямые и твёрдые, как крыло самолета, хлестали по стенам и кровлям игв. Среди этого буйства было оцеплено главное капище, и игвы не могли проникнуть туда, чтобы при помощи своего магического сатанослужения связаться с Гагтунгром. Знаменитая статуя первооснователя Друккарга, изображавшая игву верхом на раругге, была сброшена и повреждена, как эмблема ненавистного подчинения бывших аллозавров высшему интеллекту игв. Между собой раругги попытались второпях восстановить хоть какую-нибудь дисциплину, чтобы всем ринуться на завоевание других шрастров. Было очевидно, что война без помощи игв Друккарга может привести только к полному погрому: скорбные головы раруггов не были ещё приспособлены к овладению утончённой военной техникой. Среди них попадались, так сказать, отдельные таланты, но не было необходимых кадров. Однако недостаточность ума восполнялась такой телесной мощью, таким неописуемым накалом чувств, такой яростью, что они верили в свой конечный успех вопреки всему. А если бы шансов на мировую победу не осталось, они способны были бы даже на массовое самоубийство — единственно от избытка злобы.
Место убитого Великого Игвы занял новый. Он был ещё неподготовлен, недостаточно опытен, недостаточно авторитетен; и не окажись престол вакантным раньше времени, этот игва должен был бы проходить своеобразную высшую школу ещё много лет. Но лучшего не было, и масса игв, привыкшая к дисциплине, подчинилась ему за неимением другого выхода.
Наконец в бушующий Друккарг вторглись демонические полчища Гашшарвы. Исполняя волю Гагтунгра, ангелы мрака и рыфры надвинулись на уицраора со всех сторон. Жругр отчаянно сопротивлялся, раругги безуспешно пытались отразить натиск сил, нездешних не только по отношению к нам, но и с точки зрения Друккарга. Уицраор был обмотан по всем тысячам своих щупалец волевыми спиралями. Но уничтожить его, то есть сбросить в Уппум, было нельзя — он ещё мог пригодиться, а кроме того, его гибель не была бы допущена иерархиями Света, ибо без него телесная сохранность Российской метакультуры была бы уничтожена уицраорами Запада в несколько дней. И он был оставлен лежать в одном из котлованов Друккарга, тяжко дыша. И странное зрелище представляли собой ангелы мрака со своими рубиновыми крыльями, усевшиеся, точно исполинские стрекозы, на волевых спиралях, окольцевавших его тушу со всех сторон.
Человекоорудие уицраора — маршал — попытался было действовать в интересах своего инспиратора. Впоследствии история расскажет нашим детям, а может быть, и нам, каким образом удалось третьему вождю парализовать эти попытки и удалить своего соперника. Так или иначе, этому событию можно было только радоваться, как и всему, что оттягивало мировую бойню.
Под давлением высших тёмных начал раруггам пришлось устанавливать с игвами некий новый «модус вивенди». Они добились того, что игвы опять стали поставлять пленённому Жругру красную росу, но в гораздо меньших размерах. Были также приняты меры к тому, чтобы быстрее сформировать из наиболее способных рарругов нечто вроде военного командования, которое со временем должно было отчасти заменить слишком миролюбивых игв.
Теперь санкция Гагтунгра переносилась на Мудгабр. Но и там происходило нечто схожее: пыл бунтующих рарругов, жаждущих новой войны, игвам едва удавалось сдерживать. Великий Игва усиленно инвольтировался из Дигма, но раругги держали его как бы в полуплену; духовно-демонические силы, им получаемые, не удавалось поэтому трансформировать для Энрофа, и его воздействие на тех людей, которые работали над усилением военной мощи Соединённых Штатов, едва-едва просачивалось в их сознание. Результатом было отставание Америки в области вооружений и такие, казалось бы, сугубо земные явления, как запоздание запуска искусственных спутников Земли или овладение межконтинентальными ракетами. Таким образом, некоторые действия раруггов, диктуемые их ограниченным умом, обращались против них же.
Урпарп же добивался такого хода вещей, при котором, доведя мощь военных коалиций до последней грани войны, он заставил бы перепуганные народы Восточного союза — и, конечно, население Друккарга — сделать отчаянное усилие для того, чтобы уступить, отступить, отказаться от военной схватки; чтобы Стэбингу удалось развить такую силу в своих необозримо-длинных щупальцах, которая позволила бы ему разворотить всё укрепления в Друккарге, не прибегая к вторжению западных игв и раруггов в этот шрастр, а в Энрофе — развалить без всякой третьей войны социалистическую коалицию. Тогда можно было бы ставить вопрос о всемирном господстве космополитической концепции и о долгожданном объединении земли под эгидой Стэбинга.
На чёрном горизонте Энрофа единственным просветом оставались народы Индии и Индомалайской культуры. Правда, индийский демиург вынужден был пойти всё на тот же роковой шаг всех демиургов, который приводит к рождению уицраора. Но этот уицраор — имя его Авардал — с самого начала инвольтировался из очень высоких миров Света с такою силой, что приоткрывалась даже некоторая надежда на необычайный акт — на его будущее отпадение от демонического стана. Нечто схожее совершайтесь и с Укурмией — юным уицраором Западной Германии, но светлые слои, надстоящие над Индией, были древней и несравненно сильнее. Деятельность Авардала контролировалась демиургом и Соборной Душою Индии, и эта страна, медленно устранявшая тяжкое наследие иноземного порабощения и отечественного феодализма, являла собой образ такого необыкновенного государства, которое поднимается к процветанию, не нарушая, а, напротив, утверждая с неукоснительным постоянством принципы высокой этики. Остальным народам, не сумевшим обеспечить для себя такого пути и приближающимся к роковой грани полного взаимного уничтожения, оставалось только созерцать эту удивительную страну со смешанным чувством восторженного восхищения и горестной зависти.
А положение третьего вождя становилось всё отчаяннее. Если бы он был простым человекоорудием инфернальных сил, ему была бы неведома моральная трагедия человека, взявшего на себя необъятную ответственность, а теперь видящего, что никаких человеческих сил недостаточно, чтобы предотвратить войну, если только не пожертвовать ради этого и властью своей партии, и самой Доктриной, и всем тем, что казалось ему неотделимым от блага человечества. Только орудие уицраора, ничем человеческим не смущаемое, могло бы переть напролом через войну, через лунные ландшафты на месте Европы, Азии и Америки, чтобы, уцелев физически в какой-нибудь глубиннейшей норе, вылезти потом на свет в качестве владыки остатков человечества. И временами он поддавался внушениям Жругра. Содрогания этой подземной туши, пытавшейся ослабить кольца пут, сотрясали всё окрестные слои. Ему уже удалось высвободить несколько щупалец, а так как его человекоорудие, маршал, сошёл с политической арены, вся сила его инвольтации направлялась теперь, за неимением лучшего, на третьего вождя. Едва обострялось внешнеполитическое положение, вождь начинают проявлять столь повышенную энергию и такую воинственность, какие не согласовывались ни с его возрастом, ни с характером, ни с жаждой мира. Он переносился из страны в страну почти со сверхъестественной быстротой, он слал бесчисленные ноты друзьям и врагам, он совещался со всеми союзниками, он тут же изобретал и осуществлял новые меры, чтобы укрепить положение внутри страны, он возвышал голос на весь земной шар, он предупреждал, уговаривал, заклинал, требовал, стучал кулаком, угрожал. Но он всё-таки оставался человеком, и моральная трагедия накладывала отпечаток даже на черты его лица. Править бы ему в другие времена, хозяйствовать бы в безобидной стране, в уютную, мирную эпоху!
Хорошо было бы и мне писать эту книгу не на грани войны, не тогда, когда ежедневно барабанят по мозгам одни угрожающие известия за другими! Хорошо быть уверенным хотя бы в том, что завтра не превратится в ничто и тот город, в котором живёшь, и сотни других городов во всех странах! Хорошо быть уверенным, что книгу, которую вынашиваешь всю жизнь, когда-нибудь прочитают чьи-то внимательные глаза и чья-то душа обогатится изложенным в ней духовным опытом. Быть уверенным, наконец, что книга войдёт, как один из кирпичей, в фундамент грядущего всечеловеческого Братства. — Но уверенности такой нет и не может быть. Уверенность только в другом остаётся незыблемой основой всех упований: в том, что если миру удастся избежать величайшей войны, Роза Мира возникнет, неизбежно и неотвратимо, сперва в одной демократической стране, потом в других и осенит собою постепенно всё земли мира; если же, вопреки усилиям всех высших иерархий — и света, и мрака, — война развяжется волей низших начал тьмы, то Роза Мира возникнет даже на пепелище. Быть может, тогда она не раскинет надо всеми странами сень расцветающих ветвей, не превратит земной ландшафт в луга золотого века. Но она соединит в союз тысячи людей высокого духа на всех концах земли и станет ещё одним препятствием на пути того, кого уже поднял со Дна и выпестовывает в Гашшарве великий демон как осуществителя беспредельной тирании на всей земле, как князя мира.
36 Вряд ли подозревал Щедрин, что в этом стремлении втиснуть всё в прямую линию может сказываться отголосок воспоминания об обстановке в одном из других слоёв, а именно — на одномерном Дне Шаданакара. [обратно]
37 Говорю «десять лет», потому что позже гул патриотических возгласов был совершенно заглушён грохотом налётов и разрывами бомб. [обратно]
читать предыдущую часть | оглавление | читать следующую часть |