Latest posts on О голодоморе на Украине на примере ОДНОЙ деревни. topichttps://exitum.org/forum/topic/17046/2013-09-28T22:20:12+00:00Главный раздел :: Историософия :: О голодоморе на Украине на примере ОДНОЙ деревни.
2013-09-28T22:20:12+00:00Alexander46624<strong>Василий Гроссман. Всё Течет<br/>(О голодоморе на Украине на примере ОДНОЙ семьи). </strong><br/>(Прошу перепостить на ЮС в “Заповеднике ПавКи”).<br/><br/>Голос у Василия Тимофеевича был негромкий, движения нерешительные. Когда<br/>заговаривали с Ганной, она опускала карие глаза и отвечала едва слышно.<br/><br/> А после женитьбы они совсем застеснялись: он, пятидесятилетний человек,<br/>которого соседские дети называли “диду”, засмущался, засовестился оттого,<br/>что седеющий, лысый, с морщинами женился на молодой девушке, счастлив своей<br/>любовью, глядя на нее шепчет: “Голубка моя… серденько мое”. Когда-то ей,<br/>девчонке, представлялся будущий муж, - он и Щорс, и лучший гармонист на<br/>селе, и пишет задушевные стихи, как Тарас Шевченко. Но ее кроткое сердце<br/>понимало силу любви к ней неудачливого, бедного, всегда жившего не своей, а<br/>чужой жизнью, робкого пожилого человека. А он понимал ее молодую надежду,<br/>- вот придет сельский лыцарь и уведет ее из тесной хаты отчима… А пришел<br/>за ней он, в старых чоботах, с большими темными мужицкими руками, виновато<br/>покашливая, и вот смотрит он на нее с обожанием, счастьем, виной, горем. И<br/>она виновата перед ним, кротка, молчалива.<br/><br/> И сын у них, Гриша, родился тихий, никогда не заплачет, и, похожая после<br/>родов на худенькую девочку, мать иногда подходила к люльке ночью и, видя,<br/>что мальчик лежит с открытыми глазами, говорила:<br/> - Та ты хоть поплачь трошки, Гришенька, чего ты все мовчишь та мовчишь?<br/><br/> И в хате муж и жена разговаривали вполголоса, а соседи удивлялись:<br/> - Та чего це вы так тыхо балакаете?<br/><br/> И странно - она, молодая женщина, и он, пожилой, некрасивый мужик, были<br/>очень схожи своими кроткими сердцами, своей робостью.<br/><br/> Работали они оба безотказно и даже вздохнуть стеснялись, когда бригадир<br/>несправедливо гнал их не в очередь в поле.<br/><br/> Однажды Василий Тимофеевич по наряду от колхозной конюшни поехал с<br/>председателем в райцентр, и, пока председатель ходил в райзо, райфо, он,<br/>привязав лошадей к тумбе, зашел в раймаг и купил жене гостинец - маковников,<br/>леденцов, сушек, орешков, всего понемножку, по сто пятьдесят граммов. Когда<br/>он, войдя в хату, развязал белую хусточку, жена радостно, по-детски<br/>всплеснула руками, вскрикнула: “Ой, мамо”, и Василий Тимофеевич,<br/>застеснявшись, вышел в сени, чтобы она не увидела его счастливых, плачущих<br/>глаз.<br/><br/> Она ему на риздво вышила узор на рубашке и так уж не узнала, что Василий<br/>Тимофеевич Карпенко в эту ночь почти не спал, подходил босыми ногами к<br/>комодику, на котором лежала рубашка, гладил ее ладонью, щупал вышитый<br/>крестиками незамысловатый узор. Он вез жену из родильного отделения районной<br/>больницы, она держала на руках ребенка, и ему казалось, что проживи он<br/>тысячу лет - он не забудет этого дня.<br/><br/> Иногда ему становилось жутко - мыслимое ли дело, чтобы в его жизни<br/>случилось такое счастье, мыслимо ли вот так проснуться среди ночи,<br/>прислушаться к дыханию жены и сына.<br/><br/> Разве тихая, робеющая перед всеми людына имела право на такое дело?<br/><br/> Но вот так оно было. Он шел с работы к дому и видел пеленочку, сохнувшую<br/>на плетне, и дымок из трубы. Он смотрел на жену - она наклонилась над<br/>люлькой, ставит на стол тарелку борща и улыбается чему-то, он глядит на ее<br/>руки, на волосы, выбившиеся из-под хустки, он слушает, что говорит она о<br/>немовлятке, о соседней овце. Иногда она выходила в сени, и он скучал, даже<br/>тосковал, ожидая ее, а когда она возвращалась - он радовался, и она, уловив<br/>его взгляд, кротко и грустно улыбалась ему.<br/><br/> Василий Тимофеевич умер первым, опередив на два дня маленького Гришу. Он<br/>отдавал почти все крохи еды жене и ребенку и потому умер раньше их.<br/>Вероятно, в мире не было самопожертвования выше того, что проявил он, и<br/>отчаяния больше того, что пережил он, глядя на обезображенную смертным<br/>отеком жену и умирающего сына.<br/><br/> Ни упрека, ни гнева к великому и бессмысленному делу, что совершали<br/>государство и Сталин, не испытал он до последнего своего часа. Он даже не<br/>задал вопроса: “За что?”, за что ему и его жене, кротким, покорным,<br/>трудолюбивым, и тихому годовалому мальчику определена мука голодной<br/>смерти.<br/><br/> Перезимовали скелеты в истлевшем тряпье вместе - муж, молодая жена, их<br/>маленький сын, бело улыбались, не разлученные после смерти.<br/><br/> Потом уж, весной, когда прилетели скворцы, зашел в хату, прикрывая рот и<br/>нос платком, уполномоченный земельного отдела, оглядел керосиновую<br/>лампочку без стекла, образок, комодик, холодные чугуны, кровать и сказал:<br/><br/> - Тут двое и малэ.<br/><br/> Бригадир, стоя на пресвятом пороге любви и кротости, кивнул, сделал<br/>пометку на клочке бумаги.<br/><br/> Выйдя на воздух, уполномоченный посмотрел на белые хаты, на зеленые<br/>садки, сказал:<br/> - После того как уберете трупы, восстанавливать ось эту развалюху нема<br/>смысла.<br/><br/> И бригадир вновь кивнул.
Главный раздел :: Историософия :: О голодоморе на Украине на примере ОДНОЙ деревни.
2013-09-28T22:13:07+00:00Alexander46623<strong>Василий Гроссман. Всё Течет<br/>(О голодоморе на Украине на примере ОДНОЙ деревни). </strong><br/>(Прошу перепостить на ЮС в “Заповеднике ПавКи”).<br/><br/>А я тогда уже не полы мыла, а счетоводом стала. И меня как активистку<br/>послали на Украину для укрепления колхоза. У них, нам объясняли, дух<br/>частной собственности сильней, чем в Рэсэфэсэр. И правда, у них еще хуже,<br/>чем у нас дело шло. Послали меня недалеко, мы ведь на границе с Украиной, -<br/>трех часов езды от нас до этого места не было. А место красивое. Приехала я<br/>туда - люди как люди. И стала я в правлении ихнем счетоводом.<br/><br/> Я во всем, мне кажется, разобралась. Меня, видно, недаром старик<br/>министром назвал. Это я тебе только так говорю, потому что тебе - как себе,<br/>а постороннему человеку я никогда не похвастаюсь про себя. Всю отчетность я<br/>без бумаги в голове держала. И когда инструктаж был, и когда наша тройка<br/>заседала, и когда руководство водку пило, я все разговоры слушала.<br/><br/> Как было? После раскулачивания очень площади упали и урожайность стала<br/>низкая. А сведения давали - будто без кулаков сразу расцвела наша жизнь.<br/>Сельсовет врет в район, район - в область, область - в Москву. И докладывают<br/>про счастливую жизнь, чтобы Сталин порадовался: в колхозном зерне вся его<br/>держава купаться будет. Поспел первый колхозный урожай, дала Москва цифры<br/>заготовки. Все как нужно: центр - областям, области - по районам. И нам дали<br/>в село заготовку - и за десять лет не выполнить! В сельсовете и те, что не<br/>пили, со страху перепились. Видно, Москва больше всего на Украину<br/>понадеялась. Потом на Украину и больше всего злобы было. Разговор-то<br/>известный: не выполнил - значит, сам недобитый кулак.<br/><br/> Конечно, поставки нельзя было выполнить - площади упали, урожайность<br/>упала, откуда же его взять, море колхозного зерна? Значит - спрятали!<br/>Недобитые кулаки, лодыри. Кулаков убрали, а кулацкий дух остался. Частная<br/>собственность у хохла в голове хозяйка.<br/><br/> Кто убийство массовое подписал? Я часто думаю - неужели Сталин? Я думаю,<br/>такого приказа, сколько Россия стоит, не было ни разу. Такого приказа не то<br/>что царь, но и татары, и немецкие оккупанты не подписывали. А приказ -<br/>убить голодом крестьян на Украине, на Дону, на Кубани, убить с малыми<br/>детьми. Указание было забрать и семенной фонд весь. Искали зерно, как будто<br/>не хлеб это, а бомбы, пулеметы. Землю истыкали штыками, шомполами, все<br/>подполы перекопали, все полы повзламывали, в огородах искали. У некоторых<br/>забирали зерно, что в хатах было, - в горшки, в корыта ссыпаны. У одной<br/>женщины хлеб печеный забрали, погрузили на подводу и тоже в район отвезли.<br/><br/> Днем и ночью подводы скрипели, пыль над всей землей висела, а элеваторов<br/>не было, ссыпали на землю, а кругом часовые ходят. Зерно к зиме от дождя<br/>намокло, гореть стало - не хватило у советской власти брезента мужицкий хлеб<br/>прикрыть.<br/><br/> А когда еще из деревень везли зерно, кругом пыль поднялась, все в дыму: и<br/>село, и поле, и луна ночью. Один с ума сошел: горим, небо горит, земля<br/>горит! Кричит! Нет, небо не горело, это жизнь горела.<br/><br/> Вот тогда я поняла: первое для советской власти - план. Выполни план!<br/>Сдай разверстку, поставки! Первое дело - государство. А люди - нуль без<br/>палочки.<br/><br/> Отцы и матери хотели детей спасти, хоть немного хлеба спрятать, а им<br/>говорят: у вас лютая ненависть к стране социализма, вы план хотите сорвать,<br/>тунеядцы, подкулачники, гады. Не план сорвать, детей хотели спасти, самим<br/>спастись. Кушать ведь людям нужно.<br/><br/> Рассказать я все могу, только в рассказе слова, а это ведь жизнь, мука,<br/>смерть голодная. Между прочим, когда забирали хлеб, объясняли активу, что из<br/>фондов кормить будут. Неправда это была. Ни зерна голодным не дали.<br/><br/> Кто отбирал хлеб, большинство свои же, из РИКа, из райкома, ну комсомол,<br/>свои же ребята, хлопцы, конечно, милиция, энкаведе, кое-где даже войска<br/>были, я одного мобилизованного московского видела, но он не старался как-то,<br/>все стремился уехать… И опять, как при раскулачивании, люди все какие-то<br/>обалделые, озверелые стали.<br/><br/> Гришка Саенко, милиционер, он на местной, деревенской, был женат и<br/>приезжал гулять на праздники - веселый, и хорошо танцевал танго и вальс, и<br/>пел украинские песни деревенские. А тут к нему подошел дедушка совсем<br/>седенький и стал говорить: “Гриша, вы нас всех защищаете, это хуже убийства,<br/>почему рабоче-крестьянская власть такое против крестьянства делает, чего<br/>царь не делал…” Гришка пихнул его, а потом пошел к колодцу руки мыть,<br/>сказал людям: “Как я буду ложку рукой брать, когда я этой паразитской морды<br/>касался”.<br/><br/> А пыль - и ночью и днем пыль, пока хлеб везли. Луна - вполнеба - камень,<br/>и от этой луны все диким кажется, и жарко так ночью, как под овчиной, и<br/>поле, хоженое-перехоженное, как смертная казнь, страшное.<br/><br/> И люди стали какие-то растерянные, и скотина какая-то дикая, пугается,<br/>мычит, жалуется, и собаки выли сильно по ночам. И земля потрескалась.<br/><br/> Ну вот, а потом осень пришла, дожди, а потом зима снежная. А хлеба нет.<br/><br/> И в райцентре не купишь, потому что карточная система. И на станции не<br/>купишь, в палатке, - потому что военизированная охрана не подпускает. А<br/>коммерческого хлеба нет.<br/><br/> С осени стали нажимать на картошку, без хлеба быстро она пошла. А к<br/>рождеству начали скотину резать. Да и мясо это на костях, тощее. Курей<br/>порезали, конечно. Мясцо быстро подъели, а молока глоточка не стало, во всей<br/>деревне яичка не достанешь. А главное - без хлеба. Забрали хлеб у деревни до<br/>последнего зерна. Ярового нечем сеять, семенной фонд до зернышка забрали.<br/>Вся надежда на озимый. Озимые под снегом еще, весны не видно, а уж деревня<br/>в голод входит. Мясо съели, пшено, что было, подъедают вчистую, картошку, у<br/>кого семьи большие, съели всю.<br/><br/> Стали кидаться ссуды просить - в сельсовете, в район. Не отвечают даже. А<br/>доберись до района, лошадей нет, пешком по большаку девятнадцать<br/>километров.<br/><br/> Ужас сделался. Матери смотрят на детей и от страха кричать начинают.<br/>Кричат, будто змея в дом вползла. А эта змея - смерть, голод. Что делать? А<br/>в голове у селян только одно - что бы покушать. Сосет, челюсти сводит, слюна<br/>набегает, все глотаешь ее, да слюной не накушаешься. Ночью проснешься,<br/>кругом тихо: ни разговору, ни гармошки. Как в могиле, только голод ходит, не<br/>спит. Дети по хатам с самого утра плачут - хлеба просят. А что мать им даст<br/>- снегу? А помощи ни от кого. Ответ у партийных один - работать надо было,<br/>лодырничать не надо было. А еще отвечали: у себя самих поищите, в вашей<br/>деревне хлеба закопано на три года.<br/><br/> Но зимой еще настоящего голода не было. Конечно, вялые стали, животы<br/>вздуло от картофельных очистков, но опухших не было. Стали желуди из-под<br/>снега копать, сушили их, а мельник развел жерновы пошире, молол желуди на<br/>муку. Из желудей хлеб пекли, вернее, лепешки. Они темные очень, темнее<br/>ржаного хлеба. Кое-кто добавлял отрубей или картофельных очистков толченых.<br/>Желуди быстро кончились - дубовый лесок небольшой, а в него сразу три<br/>деревни кинулись. А приехал из города уполномоченный и в сельсовете говорил<br/>нам: вот паразиты, из-под снега голыми руками желуди таскают, только бы не<br/>работать.<br/><br/> В школу старшие классы почти до самой весны ходили, а младшие зимой<br/>перестали. А весной школа закрылась - учительница в город уехала. И с<br/>медпункта фельдшер уехал - кушать стало нечего. Да и не вылечишь голода<br/>лекарством. Деревня одна осталась - кругом пустыня и голодные в избах. И<br/>представители разные из города ездить перестали - чего ездить? Взять с<br/>голодных нечего, значит, и ездить не надо. И лечить не надо, и учить не<br/>надо. Раз с человека держава взять ничего не может, он становится<br/>бесполезный. Зачем его учить да лечить?<br/><br/> Сами остались, отошло от голодных государство. Стали люди по деревне<br/>ходить, просить друг у друга, нищие у нищих, голодные у голодных. У кого<br/>детей поменьше или одинокие, у таких кое-что к весне оставалось, вот<br/>многодетные у них и просили. И случалось, давали горстку отрубей или<br/>картошек парочку. А партийные не давали - и не от жадности или по злобе,<br/>боялись очень. А государство зернышка голодным не дало, а оно ведь на<br/>крестьянском хлебе стоит. Неужели Сталин про это знал? Старики рассказывали:<br/>голод бывал при Николае - все же помогали, и в долг давали, и в городах<br/>крестьянство просило Христа ради, и кухни такие открывали, и пожертвования<br/>студенты собирали. А при рабоче-крестьянском правительстве зернышка не дали,<br/>по всем дорогам заставы - войска, милиция, энкаведе - не пускают голодных из<br/>деревень, к городу не подойдешь, вокруг станций охрана, на самых малых<br/>полустанках охрана. Нету вам, кормильцы, хлеба. А в городе по карточкам<br/>рабочим по восемьсот грамм давали. Боже мой, мыслимо ли это - столько хлеба<br/>- восемьсот грамм! А деревенским детям ни грамма. Вот как немцы - детей<br/>еврейских в газу душили: вам не жить, вы жиды. А здесь совсем не поймешь - и<br/>тут советские, и тут советские, и тут русские, и тут русские, и власть<br/>рабоче-крестьянская, за что же эта погибель?<br/><br/> А когда снег таять стал, вошла деревня по горло в голод.<br/><br/> Дети кричат, не спят: и ночью хлеба просят. У людей лица, как земля,<br/>глаза мутные, пьяные. И ходят сонные, ногой землю щупают, рукой за стенку<br/>держатся. Шатает голод людей. Меньше стали ходить, все больше лежат. И все<br/>им мерещится - обоз скрипит, из райцентра прислал Сталин муку - детей<br/>спасать.<br/><br/> Бабы крепче оказались мужчин, злее за жизнь цеплялись. А досталось им<br/>больше - дети кушать у матерей просят. Некоторые женщины уговаривают,<br/>целуют детей: “Ну не кричите, терпите, где я возьму?” Другие как бешеные<br/>становятся: “Не скули, убью!” - и били чем попало, только бы не просили. А<br/>некоторые из дому выбегали, у соседей отсиживались, чтобы не слышать<br/>детского крика.<br/><br/> К этому времени кошек и собак не осталось - забили. И ловить их было<br/>трудно - они опасались людей, глаза дикие у них стали. Варили их, жилы одни<br/>сухие, из голов стюдень вываривали.<br/><br/> Снег стаял, и пошли люди опухать, пошел голодный отек - лица пухлые, ноги<br/>как подушки, в животе вода, мочатся все время - на двор не успевают<br/>выходить. А крестьянские дети: видел ты, в газете печатали - дети в немецких<br/>лагерях? Одинаковы: головы, как ядра, тяжелые, шеи тонкие, как у аистов, на<br/>руках и на ногах видно, как каждая косточка под кожей ходит, как двойные<br/>соединяются, весь скелет кожей, как желтой марлей, затянут. А лица у детей<br/>старенькие, замученные, словно младенцы семьдесят лет на свете уж прожили, а<br/>к весне уж не лица стали: то птичья головка с клювиком, то лягушечья<br/>мордочка - губы тонкие, широкие, третий как пескарик - рот открыт.<br/>Нечеловеческие лица, а глаза, господи! Товарищ Сталин, боже мой, видел ты<br/>эти глаза? Может быть, и в самом деле он не знал, он ведь статью написал про<br/>головокружение.<br/><br/> Чего только не ели - мышей ловили, крыс ловили, галок, воробьев,<br/>муравьев, земляных червей копали, стали кости на муку толочь, кожу, подошву,<br/>шкуры старые вонючие на лапшу резали, клей вываривали. А когда трава<br/>поднялась, стали копать корни, варить листья, почки, все в ход пошло - и<br/>одуванчик, и лопух, и колокольчики, и иван-чай, и сныть, и борщевик, и<br/>крапива, и очиток… Липовый лист сушили, толкли на муку, но у нас липы мало<br/>было. Лепешки из липы зеленые, хуже желудовых.<br/><br/> А помощи нет! Да тогда уж не просили! Я и теперь, когда про это думать<br/>начинаю, с ума схожу, - неужели отказался Сталин от людей? На такое<br/>страшное убийство пошел. Ведь хлеб у Сталина был. Значит, нарочно убивали<br/>голодной смертью людей. Не хотели детям помочь. Неужели Сталин хуже Ирода<br/>был? Неужели, думаю, хлеб до зерна отнял, а потом убил людей голодом. Нет,<br/>не может такого быть! А потом думаю: было, было! И тут же - нет, не могло<br/>того быть!<br/><br/> Вот когда еще не обессилели, ходили полем к железной дороге, не на<br/>станцию, на станцию охрана не допускала, а прямо на пути. Когда идет скорый<br/>поезд Киев - Одесса, на колени становятся и кричат: хлеба, хлеба! Некоторые<br/>своих страшных детей поднимают. И, случалось, бросали люди куски хлеба,<br/>объедки разные. Пыль уляжется, отгрохочет, и ползает деревня вдоль пути,<br/>корки ищет. Но потом вышло распоряжение, когда поезд через голодные<br/>области шел, охрана окна закрывала и занавески спускала. Не допускала<br/>пассажиров к окнам. Да и сами деревенские ходить перестали - сил не стало не<br/>то что до рельсов дойти, а из хаты во двор выползти.<br/><br/> Я помню, один старик принес председателю кусок газеты, подобрал его на<br/>путях. И там заметка: француз приехал, министр знаменитый, и его повезли в<br/>Днепропетровскую область, где самый страшный мор был, еще хуже нашего, там<br/>люди людей ели, и вот в село его привезли, в колхозный детский садик, и он<br/>спрашивает: “Что вы сегодня на обед кушали?”, а дети отвечают: “Куриный суп<br/>с пирожком и рисовые котлеты”. Я сама читала, вот как сейчас вижу этот кусок<br/>газеты. Что ж это? Убивают, значит, на тихаря миллионы людей и весь свет<br/>обманывают! Куриный суп, пишут! Котлеты! А тут червей всех съели. А старик<br/>председателю сказал: при Николае на весь свет газеты про голод писали -<br/>помогите, крестьянство гибнет. А вы, ироды, театры представляете!<br/><br/> Завыло село, увидело свою смерть. Всей деревней выли - не разумом, не<br/>душой, а как листья от ветра шумят или солома скрипит. И тогда меня зло<br/>брало - почему они так жалобно воют, уж не люди стали, а кричат так жалобно.<br/>Надо каменной быть, чтобы слушать этот вой и свой пайковый хлеб кушать.<br/>Бывало, выйду с пайкою в поле, и слышно: воют. Пойдешь дальше, вот-вот,<br/>кажется, стихло, пройду еще, и опять слышнее становится, - это уж соседняя<br/>деревня воет. И кажется, вся земля вместе с людьми завыла. Бога нет, кто<br/>услышит?<br/><br/> Мне один энкаведе сказал: “Знаешь, как в области ваши деревни называют:<br/>кладбища суровой школы”. Но я сперва не поняла этих слов. А погода какая<br/>стояла хорошая! В начале лета шли дожди, такие быстрые, легкие, солнце<br/>жаркое вперемешку с дождем, - и от этого пшеница стеной стояла, топором ее<br/>руби, и высокая, выше человеческого роста. В это лето радуги сколько я<br/>нагляделась, и грозы, и дождя теплого, цыганского.<br/><br/> Гадали все зимой, будет ли урожай, стариков расспрашивали, приметы<br/>перебирали - вся надежда была на озимую пшеницу. И надежда оправдалась, а<br/>косить не смогли. Зашла я в одну избу. Люди лежат то ли еще дышат, то ли уже<br/>не дышат, кто на кровати, кто на печке, а хозяйская дочь, я ее знала, лежит<br/>на полу в каком-то беспамятстве зубами грызет ножку у табуретки. И так<br/>страшно это - услышала она, что я вошла, не оглянулась, а заворчала, как<br/>собаки ворчат, если к ним подходят когда они кость грызут.<br/><br/> Пошел по селу сплошной мор. Сперва дети, старики, потом средний возраст.<br/>Вначале закапывали, потом уж не стали закапывать. Так мертвые и валялись на<br/>улицах, во дворах, а последние в избах остались лежать. Тихо стало. Умерла<br/>вся деревня. Кто последним умирал, я не знаю. Нас, которые в правлении<br/>работали, в город забрали.<br/><br/> Попала я сперва в Киев. Стали как раз в эти дни коммерческий хлеб давать.<br/>Что делалось! Очереди по полкилометра с вечера становились. Очереди,<br/>знаешь, разные бывают - в одной стоят, посмеиваются, семечки грызут, в<br/>другой номера на бумажках списывают, в третьей, где не шутят, на ладони<br/>пишут либо на спине мелом. А тут очереди особые - я таких больше не видела.<br/>Друг дружку обхватывают за пояс и стоят один к одному. Если кто оступится,<br/>всю очередь шатнет, как волна по ней проходит. И словно танец начинается -<br/>из стороны в сторону. И все сильней качаются. Им страшно, что не хватит силы<br/>за передового цепляться и руки разожмутся, и от этого страха женщины кричать<br/>начинают, и так вся очередь воет, и кажется, они с ума посходили - поют да<br/>танцуют. А то шпана в очередь врывается: смотрят, где цепь легче порвать. И<br/>когда шпана подходит, все снова воют от страха, а кажется, что они поют. В<br/>очереди за коммерческим хлебом стоял народ городской - лишенцы,<br/>беспаспортные, ремесло - либо пригородные.<br/><br/> А из деревни ползет крестьянство. На вокзалах оцепление, все составы<br/>обыскивают. На дорогах всюду заставы - войска, энкаведе, а все равно<br/>добираются до Киева - ползут полем, целиной, болотами, лесочками, только бы<br/>заставы миновать на дорогах. На всей земле заставы не поставишь. Они уж<br/>ходить не могут, а только ползут. Народ спешит по своим делам, кто на<br/>работу, кто в кино, трамваи ходят, а голодные среди народа ползут - дети,<br/>дядьки, дивчины, и кажется, это не люди, какие-то собачки или кошечки<br/>паскудные на четвереньках. А оно еще хочет по-человечески, стыд имеет,<br/>дивчина ползет опухшая, как обезьяна, скулит, а юбку поправляет, стыдается,<br/>волосы под платок прячет - деревенская, первый раз в Киев попала. Но это<br/>счастливые доползли, один на десять тысяч. И все равно им спасения нет -<br/>лежит голодный на земле, шипит, просит, а кушать он не может, краюшка рядом,<br/>а он уже ничего не видит, доходит.<br/><br/> По утрам ездили платформы, битюги, собирали которые за ночь умерли. Я<br/>видела одну платформу - дети на ней сложены. Вот как я говорила -<br/>тоненькие, длинненькие, личики, как у мертвых птичек, клювики острые.<br/>Долетели эти пташки до Киева, а что толку? А были среди них - еще пищали,<br/>головки, как налитые, мотаются. Я спросила возчика, он рукой махнул: пока<br/>довезу до места - притихнут. Я видела: дивчина одна поползла поперек<br/>тротуара, ее дворник ногой ударил, она на мостовую скатилась. И не<br/>оглянулась даже, ползет быстро, быстро, старается, откуда еще сила. И еще<br/>платье отряхивает, запылилось, видишь. А я в этот день газету московскую<br/>купила, прочла статью Максима Горького, что детям нужны культурные игрушки.<br/>Неужели Максим Горький не знал про тех детей, что битюги на свалку<br/>вывозили, - им, что ли, игрушки? А может быть, он знал? И так же молчал, как<br/>все молчали. И так же писал, как те писали, - будто эти мертвые дети едят<br/>куриный суп. Мне этот ломовой сказал: больше всего мертвых возле<br/>коммерческого хлеба - сжует опухший кусочек и готов. Запомнился мне Киев<br/>этот, хоть я там всего три дня пробыла.<br/><br/> Вот что я поняла. Вначале голод из дому гонит. В первое время он, как<br/>огонь, печет, терзает, и за кишки, и за душу рвет, - человек и бежит из<br/>дому. Люди червей копают, траву собирают, видишь, даже в Киев прорывались. И<br/>все из дому, все из дому. А приходит такой день, и голодный обратно к себе в<br/>хату заползает. Это значит - осилил голод, и человек уж не опасается,<br/>ложится на постель и лежит. И раз человека голод осилил, его не подымешь, и<br/>не только оттого, что сил нет, - нет ему интереса, жить не хочет. Лежит себе<br/>тихо - и не тронь его. И есть голодному не хочется, мочится все время и<br/>понос, и голодный становится сонный, не тронь его, только бы тихо было.<br/>Лежат голодные и доходят. Это рассказывали и военнопленные - если ложится<br/>пленный боец на нары, за пайкой не тянется, значит, конец ему скоро. А на<br/>некоторых безумие находило. Эти уж до конца не успокаивались. Их по глазам<br/>видно - блестят. Вот такие мертвых разделывали и варили и своих детей<br/>убивали и съедали. В этих зверь поднимался, когда человек в них умирал. Я<br/>одну женщину видела, в райцентр ее привезли под конвоем - лицо человечье, а<br/>глаза волчьи. Их, людоедов, говорили, расстреливали всех поголовно. А они не<br/>виноваты, виноваты те, что довели мать до того, что она своих детей ест. Да<br/>разве найдешь виноватого, кого ни спроси. Это ради хорошего, ради всех людей<br/>матерей довели.<br/><br/> Я тогда увидела - всякий голодный, он вроде людоед. Мясо сам с себя<br/>объедает, одни кости остаются, жир до последней капельки. Потом он разумом<br/>темнеет - значит, и мозги свои съел. Съел голодный себя всего.<br/><br/> Еще я думала - каждый голодный по-своему умирает. В одной хате война<br/>идет, друг за другом следят, друг у дружки крохи отнимают. Жена на мужа, муж<br/>против жены. Мать детей ненавидит. А в другой хате любовь нерушимая. Я знала<br/>одну такую, четверо детей, - она и сказки им рассказывает, чтобы про голод<br/>забыли, а у самой язык не ворочается, она их на руки берет, а у самой уж<br/>силы нет пустые руки поднять. А любовь в ней живет. И замечали люди - где<br/>ненависть, там скорей умирали. Э, да что любовь, тоже никого не спасла, вся<br/>деревня поголовно легла. Не осталось жизни.<br/><br/> Я узнала потом - тихо стало в деревне нашей. И детей не слышно. Там уж ни<br/>игрушек, ни супа куриного не надо. Не выли. Некому. Узнала, что пшеницу<br/>войска косили, только красноармейцев в мертвую деревню не допускали, в<br/>палатках стояли. Им объясняли, что эпидемия была. Но они жаловались, что от<br/>деревень запах ужасный шел. Войска и озимые посеяли. А на следующий год<br/>привезли переселенцев из Орловской области - земля ведь украинская,<br/>чернозем, а у орловских всегда недород. Женщин с детьми оставили возле<br/>станции в балаганах, а мужчин повели в деревню. Дали им вилы и велели по<br/>хатам ходить, тела вытаскивать - покойники лежали, мужчины и женщины, кто на<br/>полу, кто на кроватях. Запах страшный в избах стоял. Мужики себе рты и<br/>носы платками завязывали - стали вытаскивать тела, а они на куски<br/>разваливаются. Потом закопали эти куски за деревней. Вот тогда я поняла -<br/>это и есть кладбище суровой школы. Когда очистили от мертвых избы, привели<br/>женщин полы мыть, стены белить. Все сделали, как надо, а запах стоит. Второй<br/>раз побелили и полы наново глиной мазали - не уходит запах. Не смогли они в<br/>этих хатах ни есть, ни спать, вернулись в Орловскую обратно. Но, конечно,<br/>земля пустой не осталась - земля ведь какая!<br/><br/> И словно не жили. А многое чего было. И любовь, и жены от мужей уходили,<br/>и дочерей замуж отдавали, и дрались пьяными, и гости приезжали, и хлеб<br/>пекли… А работали как! И песни спевали. И дети в школу ходили… И<br/>кинопередвижка приезжала, самые старые, и те ходили картины смотреть.<br/><br/> И ничего не осталось. А где же эта жизнь, где страшная мука? Неужели<br/>ничего не осталось? Неужели никто не ответит за это все? Вот так и забудется<br/>без следа? Травка выросла.